Башилов переспросит — разве плохо детям учиться музыке?
«А зачем?» — в свою очередь переспросит тот, и так легко, так быстро все кончится — и слова распадутся. И подтвердится, что Башилов в ту ночь приболел, был в жару, а планы строил как бы воздушные и возрасту своему не соответствующие. Он даже обиду предвидел, когда в довершение внучатый племяш Чукреевых вдруг посмотрит на Башилова вприщур, как на хитрого человечка из столицы, который неясно, каким образом, но конечно же хочет обделать дельце и нагреть на том свои тонкие музыкальные руки.
Однако дорога — это дорога, и, когда Башилов ехал туда, еще только подбираясь к Уралу, был и другой знак, была замечательная минута: придерживая руль, он катил не по асфальту, а утопая в белой пыли, в той самой, в которой когда-то тащились первобытные полуторки, а еще прежде возы, и, быть может, прапрадед Башилова заигрывал с его прапрабабкой, перекликаясь на медленно ползущих высоких возах, а пыль внизу клубилась. Отклик на прошлое открылил. И сам собой пустился Башилов в представления, обычные, когда человеку за пятьдесят и когда, пройдя зенит, собствен-ное «я» мало-помалу растворяется во всеобщей людской судьбе, а горечь неизбежной смерти исчезает. Сбавив скорость, он прищурил глаза, минута была прекрасной: ему удалось представить на изгибе дороги те высокие возы, женщин в белых платках и даже торчащие вилы с отполированными светлыми черенками. Он увидел жаркий-жаркий полдень, и шмелей, гудящих над возами, и прапрабабку, лузгающую неторопливо семечки. Композитор сладостно млел, мягко держа руль и правя по пыльной дороге.
Столов не было; на их месте в земле торчали остатки опорных столбиков, гнилых, не достававших Башилову и до колена. От скамей тоже осталось мало: из шести уцелела одна, при том что была полуповалена и одним концом лежала прямо на земле. Был и бурьян. Клены вконец состарились. Башилов стоял около и курил.
Когда, пересекая междомье, незнакомые две женщины вышли развешивать белье, одна из них прошла мимо и совсем близко от Башилова — он не удержался, он поздоровался и спросил, дома ли сейчас бабка Алина, то бишь бабка Чукреева.
— Кто это? — женщина не знала. Расспросив и сколько-то подумав, она припомнила, что бабка Алина уже пять лет как померла; она помедлила и припомнила больше — бабка померла, но дед еще жив, дед еще и на завод ходит, помогает. Сейчас он с вахтой... И только тут женщина поинтересовалась, с кем она говорит. «Я здесь вырос...» — и Башилов коротко рассказал о себе, но женщина была из приехавших в поселок всего только двадцать лет назад, из давно уж прижившихся здесь, однако же не из старожилов: Башилова она не знала, не помнила. Так, слышала что-то. Она подняла таз с бельем. Она не пригласила Башилова выпить чаю, не пригласила и просто посидеть под крышей. Она только повторила, что старик Чукреев скоро придет вместе с вахтой.
— Спасибо, — сказал Башилов.
Здесь встал бурьян, а основная тропа шла по междомью стороной — на расстоянии, и старика Чукреева он признал лишь потому, что ждал; дед отпустил белую бороду. Вахта прошла — Чукреев шел среди последних; Башилов окликнул:
— Семен Иванович...
Башилов назвался, и совершенно неожиданно дед Чукреев, подвижный и весь живой, сразу сказал — да, да, Георгий, замечательно, что приехал, конечно, помню, видишь, какая у старика память! И добавил: сейчас, мол, заводскую грязь смою слегка да и спущусь — поговорим!.. И как-то странно, как-то слишком легко и быстро узнал он Башилова — может, не узнал? Он назвал имя Башилова с той легкостью, с какой называют, расставшись вчера или позавчера. Башилов сидел и ждал в некотором недоумении; он ждал недолго: уже через три-четыре минуты тот появился вновь.
Дед присел на корточки, а приезжий композитор сидел на том самом обломке единственной скамьи; когда же Башилов предложил сигарету, старый Чукряй легко ответил, что курит свои, нет-нет, он всегда свои — и правда, вынул сигареты. И задымил.
— Может, заночевать надо? — спросил почти сразу Чукреев. — И пожалуйста! Хозяйка у меня померла, места много.
— Я посплю в машине: привычный...
Отчасти Башилов уже заколебался, спать ли в машине (улыбнулся: вспомнил беленую комнатушку, где спал в детстве).
— Как хочешь, — продолжал старик Чукреев. — А то — пожалуйста. И беру я по-божески: полтинник.
— Полтинник? — Башилов поднял глаза.
— Да. В городе-то рупь за койку берут. — Он цепко и просто смотрел на композитора.
Башилов даже рассмеялся, фыркнул — да узнал ли ты меня толком, дедуля, а я ведь Башилов, Жора Башилов...
— Ну правильно, — живо согласился дед Чукреев, — я и подумал, может, Георгий заночевать захочет.
Башилов медленно и как бы размышляя произнес:
— Я жил здесь когда-то. Я рос здесь когда-то.
На что дед Чукреев покачал головой:
— А это все равно.
И повторил: полтинник за ночь — это по-божески...
Докурив, дед выбросил окурок и ушел. Нет, это было удивительно, как быстро он ушел, такой шустрый, улыбчивый, такой деловой старик. Башилов не рассердился. Башилов тоже теперь улыбался — и удивленной, и прощающей улыбкой. Башилов продолжал сидеть на обломке скамьи; дед выкурил сигарету куда быстрее его.
Возможно, дед Чукреев все же счел, что слишком сухо переговорил и расстался с тем самым Жоркой Башиловым, которого когда-то порол крапивой. Дед высунулся из окна и крикнул:
— Если чего надо, к внучатому сходи!.. Он там — у сарайчиков!
Крикнул и исчез. А Жорка Башилов, которому было за пятьдесят и который уже был сильно сед, сидел и курил. Было тепло. Несколько мелких облаков не портили высокого неба.
Внучатый — значило внучатый племяш, племянник. Башилов пытался вспомнить лицо или хотя бы вычислить, кто бы это мог быть, но память ничего не сохранила. Докурив, Башилов отправился к сараям, — сараи с некоторым даже размахом были переоборудованы в гаражи, народ был там. Стояли там три, кажется, машины, мотоциклы с колясками — намечалась и стоянка. Все это было отчетливо видно на солнце. «Разжился аварийщик!» — подумал Башилов не без местнической гордости. Но приостановился. Неудачная минута могла обернуться неудачей всего замысла. Предчувствие кольнуло, но ведь есть встречи, которые зреют задолго и которые не обойти; и более того, понять которые можно только в том случае, если идешь на их поводу до конца.
Мужчина был лет тридцати или побольше, и, разумеется, Башилова он не знал. Крепкий, ладный, он возился с мотоциклом: правил помятое колесо, а то вдруг склонялся над мотором, который обдавал все вокруг резкими звуками и едким белесым выхлопным дымом. Сначала Башилов деликатно постоял в стороне. Потом сел на бревно: наблюдал.
Молодой мужчина как раз закурил, и Башилов, уняв некоторое волнение, подсел к нему ближе, прикурил, после чего неторопливо и как бы даже меланхолично стал рассказывать, что он, Башилов, здесь жил и бегал мальчишкой, но что теперь он музыкант, что вспомнил о родном поселке и вот приехал.
— Хорошо-о, — уважительно сказал внучатый. — Родные места посетить хорошо. — Он глянул на свой мотоцикл; не продолжить ли работу. Он поддакивал, он кивал, но при всем том в поддакивающей интонации голоса что-то настораживало, да и взгляд его был отнюдь не меланхоличный: мол, знаю, что приехать в родные места хорошо и приятно, но на самом-то деле — ты и правда за этим и с этим сюда приехал?
— Я ведь музыкант...
— Так, так, — поддакивал тот.
— Я музыкант, — повторил Башилов и, уже нацеливаясь в суть, заговорил о музыке, о песнях, которые здесь пели, когда он, Башилов, был мальчиком. И ведь как пели, и ведь он тоже с ними пел, маленький мальчик. Волнение прорвалось — он заговорил быстро, он рассказал о длинных дощатых столах, о старинных распевах. Отсюда смотреть — дома были как прежние! Возможно, он слишком увлекся.
Сначала внучатый племянник прислушивался, нечасто, но с вниманием поддакивал и кивал. Но вот он заскучал, завял и, скосив глаза, смотрел на красный рейсовый автобус, что подходил все ближе и в полста шагах от них затормозил возле крытой остановки. Из автобуса выходили люди с покупками: они несли в руках коробки с обувью, свертки, авоськи, где просвечивали апельсины, о которых в поселке раньше и слыхом не слыхивали, — да ведь и автобуса рейсового не было. Башилов не спешил судить относительную сытость: было бы слишком просто. Автобус развернулся и ушел. Люди проходили мимо, и с некоторыми из них внучатый племянник Чукреева перекинулся ленивым приветственным словцом.
Дождавшись внимания, Башилов продолжил:
— С музыкой в поселке сейчас плохо, совсем плохо. Не поют ведь...
— Как не поют?
— Не поют.
И Башилов пояснил, что он вовсе не упрекает. Более того: он готов говорить о своей вине, именно о своей, которую можно понимать и означить хотя бы как вину отсутствия, вину неучастия, — он сглотнул ком; он пересилил трудную паузу и, подступая с другой стороны, завершая, заговорил наконец о том, что в поселке растут дети, что дети к музыке чутки и что детский хор мог бы стать искуплением его, башиловского, долга. Если хотите, искуплением его вины, вины невольной, ибо если художник и высасывает соки из почвенного пласта, то явление это широкое и общее и нельзя процесс ставить в вину одному, отдельному человеку. Башилов от волнения говорил сбивчиво. Он повторил про хор. И возможно, именно тут, уставший от накручиваемых и наполовину непонятных словесов, внучатый племянник воскликнул: