Она занимала две последние комнаты по коридору. В квартире, как она и рассчитывала, еще никого не было, соседи возвращались обычно не раньше семи. Таня жила у своей матери, а теперь ее и вообще не было в городе. Она только что развелась с мужем (хотя они разошлись давно уже), сразу же после этого уехала к друзьям в Литву и должна была вернуться не раньше чем через две недели. Сын тоже жил отдельно, бывал набегами.
Присев у стола, Наталья Михайловна взяла лист бумаги, крупно написала, что будет дома не раньше 10 вечера, зажгла в коридоре свет и приколола записку над телефоном. В ней проснулась особая педантичность, и Наталья Михайловна даже обрадовалась ей, потому что предполагала, что это должно проявиться. Снова присев у стола, покрытого скатертью, оставшейся еще с отцовских времен, обветшавшей и заштопанной во многих местах, она принялась размышлять о том, что, сколько бы она ни любила эту скатерть, ее все равно придется выкинуть или пустить на тряпки. Тотчас же она спохватилась, что главное намеренье ее исключает всякое иное, и, засмеявшись, встала и подошла к своей кушетке в углу за буфетом. Задняя стенка буфета занавешена была старинным армянским покрывалом с цветной вышивкой по черному полю, справа, в головах, стоял узенький ореховый шкафчик, прежде назначавшийся для архива. На верхних полках его сейчас было белье, но на нижней и впрямь некоторое подобие архива: коробка с фотографиями и даже с древними неотпечатанными фотопластинками, связки писем и никому не нужных старых документов. На миг у нее возникла идея разобрать все это и навести порядок, но, уже растворив дверцы, она решила этому не поддаваться и оставить все как есть. Затем она поймала себя на том, что трогает разные вещи: то пыльные флаконы на туалетном столике, то ободранные сафьяновые корешки нескольких уцелевших книг от разворованной в войну библиотеки. В какой-то момент она почувствовала, что если сию минуту не сделает этого, то и никогда не сделает, и весь остаток своих дней будет испытывать к себе отвращение, и все равно не будет жить, а только умирать, гнить медленно, опускаясь и ненавидя себя. Она проверила, заперта ли дверь; нембутал оставался еще с февраля, когда во время Таниного развода Наталья Михайловна нервничала и плохо спала.
Наталья Михайловна совсем забыла, что последнее время как раз около десяти вечера к ней обычно заходила соседка. В том году евреев уже начали отпускать из Союза, и соседка Натальи Михайловны, возымевши идею уехать, бегала теперь целыми днями по городу, выясняя возможности отъезда, а вечером заходила к Наталье Михайловне обсудить с ней разные юридические тонкости, могущие возникнуть в связи с этим делом.
Этим вечером соседка также собралась зайти, увидела записку, немного подождала и потом, думая, что Наталья Михайловна, не замеченная ею, вернулась уже, подошла к двери в дальнем конце коридора и постучала. Из-за рассохшейся филенки она услыхала хрип, стоны, взволновалась, крикнула еще соседей, все вместе они попробовали взломать дверь, не успели в том, действуя нерешительно, и предпочли вызвать милицию и «скорую помощь».
Наталья Михайловна была еще жива, ее доставили в больницу, где сравнительно скоро откачали, а оттуда, через два дня — в сумасшедший дом.
Сначала она даже не поняла этого как следует, потом, окончательно придя в себя, была возмущена, шокирована, пересилила себя и закричала на врача, спокойную, деликатную, как она сама, пожилую женщину. Ее хотели поместить, даже ввели уже туда — в отделение психозов «обратного развития», на второй этаж флигелька, и провели через
комнату, где сухонькие старушки с желтыми лицами и остекленевшими глазами за общим длинным столом работали какую-то работу: что-то шили или вырезали бумажные салфетки, которыми и так тщательно были застелены буфет и ненужные полочки в этой смешной, аккуратной, мещански обставленной комнате.
— Да, на старческие психозы это не очень походит. — Молодой, но дородный уже, по-видимому многообещающий, врач кивнул пожилой докторше, младше его по должности. — Действительно, вы правы. Это скорее…
— Да что «это»? Что «это»?! — закричала Наталья Михайловна, отчаиваясь. — Что вы все заладили: «это» и «это»?!
— Видите ли… — Он выдержал паузу, взглядом давая ей понять, чтобы она не очень-то забывалась и вела себя пристойно. — Мы делаем это в ваших же интересах.
— Вот как?!
— Именно так. Человек, решивший поступить так, как поступили вы, не может быть в нормальном состоянии. Он в чем-то нездоров. Ему надо пройти курс лечения, отдохнуть, поправиться. Такой человек не может быть здоров.
— Но почему, почему?! — Наталья Михайловна не знала, смеяться ей от важного его тона или сердиться.
— Потому что у здорового человека, в нашей стране, нет базиса для такого поступка, — с ударением сказала сидевшая за конторским столом у окна юная докторша-подхалимка в кожаных сапогах с высокими голенищами на худых кривоватых ножках. — В капиталистических странах другое дело, там это желание понятно.
Наталью Михайловну это почему-то убедило. Она подумала, что если бы Таня была в городе, то все вообще кончилось бы в два дня: Таня бы пришла и под расписку забрала ее отсюда. А так, поскольку Тани нет, то пока дозвонятся, пока точно узнают, где она, дадут телеграмму, — пройдет не два дня, а четыре, пять. Она подумала, что неприлично, в конце концов, устраивать из-за этого истерики, скандалы и биться головой о прутья решеток. Что касалось сына, то Наталья Михайловна была почти уверена, что он не придет сразу. Его недаром чуть не в глаза называли шизофреником, он недаром мучился, что это, быть может, действительно так, и недаром больше всего на свете боялся попасть в сумасшедший дом. Поэтому просто, с обычным визитом он прийти сюда никак не мог. Скорее всего. Он должен был ждать более разумной Тани, изобретая для себя самого разные предлоги, ищи невероятные обходные пути, строя не обычайные проекты, как извлечь мать из этого страшного места. Но и помимо этого еще одно соображение руководило Натальей Михайловной: она никак не могла без стыда представить свое возвращение домой, лица и расспросы соседей, их недоумение, свою смущенную улыбку, с которой — она знала — будет идти мимо них и отвечать им. Удавшись, ее деяние было б грозным и непонятно страшным для всех — предостережением, мимо которого никто не посмел бы пройти легкомысленно, не ужаснувшись тому, как сумела она, неизменно любезная, улыбаясь, делая обычное вместе со всеми, выносить свою ужасную идею. Не удавшись, оно становилось оскорбительно поверхностным, смешным, вздорным, прихотью выжившей из ума маразматички. И хотя значение чьего-то мнения явно было несоизмеримо со значением того, что она чуть было не исполнила, и сомневалась, не повторит ли опять, она не могла не думать об этом. С этой точки зрения, поразмыслив, она догадалась, что лучше ей и в самом деле утвердить всех знакомых в том, что она внезапно помешалась, затем пробыть какое-то время в сумасшедшем доме, месяц или даже два, и выйти лишь тогда, когда все уже успокоится. По ее разумению, приличнее было спятить, нежели неудачно пытаться покончить с собой.
Поэтому, когда Таня, сама чуть не сошедши с ума от такого известия, примчалась к ней, Наталья Михайловна не стала рваться ей навстречу, умоляя забрать ее отсюда: она положила себе посмотреть, как будет реагировать та; пожелала удостовериться, что та заплачет, запричитает, что искренне захочет возвратить ее домой, вообще пожелала увидеть, каково будет это первое свидание, и тогда уже вывести, возвращаться ей сразу или потом. Она и сама не понимала, что это с ней сделалось, или подобные проверки чувств были не в ее вкусе, и после того как Таня, сбитая с толку необъяснимым таким поведением, растерянно удалилась, Наталья Михайловна долго бранила себе и говорила себе, что и вправду, наверное, выжила из ума. Дело было сделано, однако; она осталась. Ее все ж перевели в другое отделение, к депрессантам. Ей повезло с палатой. Все отделение размещалось на третьем этаже типового школьного корпуса; в классах стояли кровати, в небольших комнатушках — по проекту учительских или что-нибудь в этом роде — за дверьми со снятыми ручками обитали врачи. В классах лежало человек по десять-двенадцать, там было шумно, много смеялись, обязательно выискивая себе жертву, и Наталья Михайловна, еще едва взойдя на этаж, услышала, как молодая, на вид здоровая девка говорила при общем веселье другой: «Ну, милая, ты сегодня ночью так пердела, так пердела, что у меня чуть было кровать не уехала из палаты!» Но саму Наталью Михайловну счастливо определили не в такую палату, а в маленькую, оставшуюся от разгороженной большой: лаборатория электроэнцефалографии, рассказали Наталье Михайловне всеведущие больные, отвоевала у клиницистов вторую половину под импортные свои приборы.