– Слава за эту работу, наверное, не возьмется, – вмешалась в наш разговор Маша.
– Нет, возьмусь. Мне интересно. – возразил Слава, – я у ж е подумал и сделал несколько набросков композиции. Это, конечно, лишь общая идея, и вам, Юрий Алексеевич, может не понравиться. Я сейчас вам покажу.
– У меня, Слава, – сказал я как можно мягче, – тоже есть общая идея.
В первый же день, когда Иван Матвеевич позвонил насчет «Реалистов», я начал думать о композиции. А что значит думать? Разве мы думаем? Просто мысль, еще неясная, туманный образ, вернее, параметры задачи: столько-то квадратных метров, такая-то высота, такие-то фигуры – эти условия, как гвоздь, входят в сознание, и так ходишь, ходишь с этим врезавшимся гвоздем, мерещатся какие-то ублюдочные варианты, и в один прекрасный день, как блеск молнии, все разрешается само собой. Иногда быстро, почти немедленно, иногда мучаешься месяцами. Но в первую же ночь после звонка Ивана Матвеевича в мастерской я посмотрел энциклопедию, прикинул список деятелей культуры, перелистал свое собрание открыток с портретами выдающихся людей, и в эту же ночь общая идея моей главной в жизни картины замаячила передо мной. И удивительно, утром эта идея не показалась мне слишком экстравагантной или дурацкой. С каждым последующим днем я все больше утверждался в ней, и в моем воображении она обрастала конкретными подробностями, становилась отточеннее, начала приобретать характер сверхреальности. Мне стало казаться, что так и было… А почему бы и нет? «И пораженье от победы ты сам не должен отличать..». Почему свой недостаток, вернее, то, что Маша и молодые снобы вменяют мне в недостаток, не превратить в достоинство, в художественный прием моей новой работы? И здесь уже дело техники – несколько карандашных эскизов.
Да, Славочка, да, дружочек. Видимо, мы все мазаны одним миром. Если ты художник, то душа твоя вмещает многое. И добро, и зло густо перемешано в ней. Значит, пока тяжело болела и хрипела в агонии твоя мать, ты, в последний раз вглядываясь в ее еще живое лицо, обдумывал работу, которая приведет тебя, молодого счастливчика, в Париж? А может быть, твоя идея возникла, когда она уже умерла, и, вызвав врача, чтобы он установил факт смерти, ожидая звонка в дверь, ты взял лист бумаги и карандаш? Так не разыгрываем ли мы друг перед другом чуткость, горе, привязанность? Горе – это когда срываются планы, когда уходит то, что принадлежит тебе по праву сильного. Так у тебя есть эскизик? Ну что ж, посмотрим. Сначала взглянем, что придумал ты, мой талантливый ученик. Но сегодня, Славочка, в м о и х руках удача, я сегодня тоже неплохо подумал. Твоя задача дать мне еще один дополнительный импульс. Посмотрим, чем мы обогатим друг друга.
– У меня, Слава, тоже е с т ь о б щ а я и д е я, тоже уже готово несколько эскизиков. – Я похлопал себя по карману пиджака, где лежал блокнот с набросками. – Давай, как на военном совете, начнем с младшего, с тебя.
Впервые я смотрел работу Славы без тайной зависти. Идея была великолепна, но она была несколько не моя. Меня всегда поражала простота Славиных решений. В том, что он сделал сейчас, была такая взвешенная спокойная мудрость, как будто он прожил на свете не двадцать пять лет, а шесть десятков. Я смотрел и думал, что судьба дала мне дополнительный шанс: у меня есть талантливейший ученик.
На листе бумаги он нарисовал почти те же лица, что и я. Наши великие соотечественники сидели как бы в трех рядах амфитеатра. Один перелистывал книгу, другой писал формулы, третий размышлял, четвертый о чем-то спрашивал соседа, а сзади них, постепенно превращаясь в огромную, уходящую за пределы картины массу, возникали еще лица и лица – сразу возникала идея народа, который породил, воспитал и выдвинул из своих недр вождей культуры.
Я искренне восхитился этим простым и мощным решением. По внезапно загоревшимся глазам Маши я понял, что набросков она не видела, но они ей нравятся. В лице Сусанны тоже промелькнула тень одобрения.
– Очень хорошо, Слава. Этот эскиз надо поберечь, здесь многое может пригодиться. И если мы не воспользуемся им сейчас, то когда-нибудь ты сможешь разработать его в большую картину.
А про себя я подумал: «Есть контакт. Я получил импульс. „Народ“ я возьму себе».
– А вот что набросал, Слава, я сам.
Три десятка людей стояли полукругом, вдвинутым в глубь композиции. Они стояли отдельными группками, «по интересам». Поэты, прозаики, драматурги, обсуждающие что-то свое. Стоят свободно, но одновременно чуть позируя, чуть скованно, потому что на переднем плане, спиною к зрителям, почти весь покрытый черным бархатом перед громоздкой треногой, стоит фотограф. Он поднял руку, и сейчас все замрут, потому что в этот момент люди, которых никогда нельзя собрать было вместе при их жизни, по знаку старомодного фотографа отправятся к нам, в будущее – в ХХ и ХХI век!
Я знал, что это решение неожиданно не только для меня, чистого портретиста. Здесь был и портрет, и жанр, и мысль, и модное, но ненавязчивое ретро, поэтому даже набросок казался очень по-современному дерзким, почти модернистским. Но сумеют ли трое моих сегодняшних зрителей оценить? Мне в общем-то не нужна их оценка. Я знаю цену этой своей идее, но мне нужна была хотя бы объективность.
Первой прервала затянувшееся молчание Маша:
– Папа, ты хочешь, чтобы теперь весь мир узнал, к а к ты работаешь?
Конечно, это была ревность. Машенька поняла: реализовав в фигуре фотографа все слухи о том, что я рисую не только натуру, но часто пользуюсь фотографией портретируемого, я как бы публично их прекращаю.
Да, это я. Фотограф – это я. Но попробуйте придумать т а к у ю композицию, попробуйте написать ее так, как пишет ф о т о г р а ф Семираев. Гений всегда с изъяном, как самое спелое яблоко в саду с птичьим поклевом. Но ведь таких верных, как у Семираева, глаз и рук нет на обозримом пространстве. У Маши была ревность за Славу. Она-то, бедненькая, решила, что я сразу сдамся. Я тебе сейчас дам, доченька, бой.
– А я и не скрываю, к а к я работаю. Важен результат.
– По-моему, – перебил возникшую перепалку Слава, – то, что вы придумали, Юрий Алексеевич, очень интересно. Я бы только заменил фотографа телевизионным оператором с камерой. Или телевизионного оператора поставил где-нибудь сбоку, в другой точке, как повторение вашего мотива с фотографом. Даже пусть они будут оба. Разноцветные кабели, современная телевизионная камера дали бы хорошую декоративность, и появился бы новый смысл: «Реалисты» – двадцатому веку. И одновременно две точки зрения: века двадцатого и века предшествующего.
Куй железо, пока горячо.
– А я, Слава, если ты позволишь, подумал бы о том, чтобы за главными персонажами поставить фоном множество людей, как у тебя в эскизе. Одно поколение проецирует смысл своих исканий на другое.
Я говорил все это совершенно спокойно. В эту минуту обостренного восприятия я «качал» ситуацию, потому что знаю: иногда в течение одной такой вдохновенной минуты можно сделать больше, чем за месяцы выхаживаний и сидений с карандашом, но внутри душа и сознание раздвоены. И другая половина души клокотала. Да откуда у этой молодежи – у дочери! – эта снисходительность тона, да что они знают обо мне?
…Когда у меня есть свободное время, я вызываю служебную машину и еду за двадцать километров от Москвы. Поблизости есть небольшая творческая дача, и шофер, высаживая меня на шоссе, в полной уверенности, что я иду туда, но я прохожу мимо, пересекаю небольшой лесок и попадаю к одной из городских свалок. И тут же слышу резкий птичий гомон, поднимается вспугнутая мною туча птиц, а когда птицы, успокоившись, садятся, привыкают ко мне, я хожу и наблюдаю свою любимую птицу – ворону.
Напрасно она вызывает в других неприязнь и брезгливость. Ворона самая мужественная и самая отчаянная птица. Я никогда не видел ворон парами. И живут ли они парами? Но весною, летом, зимой, как тяжелая молния, пересекает птица небо и, тяжело махая крыльями, ищет свою охотничью долю… У нее есть воля к жизни и мужество. Она не ищет других теплых краев, не квартирует в человеческом жилье, как разная пернатая мелочь вроде ласточек, только по крайней нужде сбивается в стаи, один на один против зимы и непогоды выходит эта мрачная птица. Она ничего не боится, ни собаки, забежавшей на свалку, ни дикого кота. Она умна и осторожна. Мне нравится медлительный взмах ее крыльев. Нравится наблюдать, как, не торопясь взлетев, птица четко, по операциям, словно воздушный лайнер шасси, поджимает под себя сильные лапы и как, схватив, никогда не делится добычей. Схватила, взлетела, унесла. Мне иногда мерещется, что если есть предыдущая жизнь, то я был не зайцем, не волком, а вороной. А если за пределами нашего существования есть, как говорят индусы, какие-то другие перевоплощения, то я тоже хотел бы быть мудрой неторопливой вороной. Этой одинокой и отчаянной птицей.