Ясное дело, когда она сидела над бумагами, то умирать так быстро не собиралась. Последнюю волю можно переписывать по сто раз на дню. Бабка не была ни богомолкой, ни фанатичкой, скорее ее мучила страсть коллекционера. Такой часовни не было ни в одном поместье в округе, подлинные фрески шестнадцатого века, чугунное литье, а главное – рака с мощами, не ковчежец какой-нибудь, а здоровенный сундук. Конюх говорил, что насчет мощей в деревне сомневались, старики посмеивались, что, мол, в сундуке полно костей вперемешку, а половина из них овечьи. Бабку в округе считали изрядной вруньей, особенно за рассказы о кардинале Далла Коста (епископе Падуи, кажется, в тридцатые годы), который якобы приходился ей двоюродным дядей. Полагаю, это и вправду вранье.
Когда часовня сгорела, реликвии были раскиданы по всей поляне, а очумевшая Стефания ходила по колено в золе и хваталась за какие-то железки и черепки. Придя в себя, она сказала, что заплатит за каждый хрящик, если кости соберут к вечеру, так что деревенские мальчишки вычистили пепелище до блеска и сложили на краю поляны довольно приличную горку. Были слухи, что из тех костей можно было собрать двух апостолов, по крайней мере, многовато их там оказалось. А палец так и не нашелся – видно, обратился в прах в наказание за бабкину алчность.
Она была капризной, недалекой, вспыльчивой женщиной, но она была моей родней, и мне нравились ее вечные пачули, просторные платья и манера ходить по дому босиком. Кто же так сильно захотел ее смерти? Греки не при делах, они до сих пор не прислали даже юриста, чтобы осмотреть собственность. Понятия не имею, кому Аверичи платил аренду после две тысячи первого года – может, им, а может, и вовсе никому. Мой беглый отец не получил ни единой лиры, насчет него в завещании была сделана только одна запись: чтобы ноги его не было на моей земле, чересчур драматично, но такова уж Стефания. Нам с матерью даже такой записи не перепало. Бабкино обещание было воздушным поцелуем, она слишком мало знала меня, чтобы хвататься за бумаги, мое лицо и повадки напоминали ей сына (так она сказала), ей хотелось принять меня в семью (так она сказала), мне были обещаны небо и земля, но нужно было еще немного времени, хотя бы год или два.
Мать собиралась отпустить меня в Траяно на все лето, и это лето стало бы первым камнем в стене моего будущего замка. На деле же лето началось в интернате, а осенью две тысячи второго года мне пришлось в первый раз встать на колени возле грязного умывальника и разинуть рот пошире.
– Я не здешний! – сказал Маркус пасмурному полицейскому, когда тот зашел на террасу кафе прямо с улицы, перешагнув лавровые кусты, и поманил его пальцем. – Погодите, я сейчас переставлю ее подальше.
– Синьор заплатит сейчас или зайдет в участок? – спросил полицейский, глаз его было не видно из-за нахлобученного на лицо желтого капюшона, но голос был молодым, и это вселило в Маркуса надежду. Он уже два часа сидел под полосатым тентом, по тенту стучал дождь, из кухни пахло горячим грибным супом. От этого запаха Маркусу всегда хотелось выпить, и он пил граньянское пино, от которого ломило зубы.
Все лавки в деревне были закрыты, народ толпился у церкви с пальмовыми ветками, на которых развевались цветные ленты, изнутри доносилась органная музыка, и пообедать было решительно негде. Утром Маркус зашел в скобяную лавку, где хозяином был пакистанец, не признающий пасхальной недели, и долго рылся в развале в поисках адаптера для зарядки телефона. Хозяин лавки наблюдал за ним с ленивым любопытством, потом спросил, чего он хочет, и ловко вытащил адаптер из ящика с железной мелочью. Потом он задал привычный вопрос о планах на сегодня, местные отвечают на него неопределенным кивком, но Маркус честно сказал, что собирался пойти пешком в Фуроре, посмотреть на водяные мельницы.
– Давно хотел увидеть место, где Росселини снимал «Любовь», – добавил он, – с Анной Маньяни в главной роли. Вы его видели?
Хозяин лавки только рукой махнул в изнеможении. Он дважды пересчитал мелочь, не говоря ни слова. Ему было лет на восемь больше, чем Маркусу, но на руках уже проступили пигментные пятна, и повадки были шершавые, стариковские.
– Не смотри на карту, парень, – сказал он потом, – а если смотришь, умножай все на три. Этот Фуроре в семи километрах, только если из космоса глядеть, идти туда полдня, а ехать не меньше часа, да еще по серпантину. И тормоза нужны получше, чем у «форда».
Выйдя вслед за полицейским на улицу, Маркус понял, что сесть за руль, чтобы отвести машину на стоянку, будет еще большей ошибкой. В Южной Италии на хмельного водителя смотрят с пониманием, но Маркус выпил уже два полулитровых графина, и в голове у него слегка мутилось. В полдень, зайдя в душный от сырости зальчик траттории, он принюхался и хотел было выйти, но подавальщик заметил его колебания, быстро вынес под навес плетеный столик и вытер скамейку полотенцем:
– Садитесь на веранде, синьор. Дождь скоро кончится, а у нас отличный пино.
Дернул же черт взять машину, думал Маркус, шагая за полицейским к тупику, где он оставил свой «форд», мог ведь поехать на автобусе со станции Тибуртина. И мокасины замшевые напялил, пижон, хотя и видел в Сети прогноз погоды. Полицейский шагал размашисто, опустив голову, струи дождя стекали по его спине медленно и на удивление ровно, будто прокладывали русла в желтой непромокаемой ткани.
– Вот, возле самых ворот кладбища!
Сержант остановился, приподнял капюшон и окинул Маркуса презрительным взглядом. Глаза у него были яркие, синие, зато лицо казалось небрежно вылепленным из бурой глины. Многие местные так выглядели: красавцы наполовину, будто глаза им вставляли из осколков синей вьетрийской мозаики, втыкали прямо в глиняную маску, не дожидаясь, пока высохнет.
– Ты не понимаешь или придуриваешься? – спросил полицейский. – Здесь лежит моя бабка и вся ее семья, на этой площадке по воскресеньям ставят горшки с цветами, наши женщины ее моют с мылом, ползают тут, отклячив задницы. А ты бросил здесь свою тачку, как будто не видел знака: cimitero. Да еще в Пальмовое воскресенье, когда у людей праздник. Ты видел знак?
Маркус попытался примирительно улыбнуться, но у него почему-то свело лоб и щеки. Порывшись в карманах, он достал бумажник и, вынув из него двадцатку, протянул ее полицейскому:
– Возьмите, офицер, а я отгоню машину к мотелю. Квитанция мне не нужна.
– Это что? После праздников приедете в участок и оплатите штраф. – Парень посмотрел на деньги и насупился, глина подсыхала прямо на глазах. – Я хочу видеть ваши права.
– Права-то здесь при чем? – удивился Маркус. – Я просто поставил машину не там, где полагается. Это ведь мелкое нарушение, верно?
Сержант смотрел в сторону, синие глаза поблекли и затянулись птичьей пленкой. Парень из той породы, что любую попытку сопротивления принимает как личный вызов, подумал Маркус, протягивая права, я все делаю ему назло, приехал ему назло, пью вино, чтобы ему досадить, паркуюсь у кладбища из отвращения к нему и не поднимаю глаз из ненависти. Что ж, все идет по плану. Теперь мы пойдем в участок, и я наконец поговорю с комиссаром.
– Ключи тоже, – заявил сержант, протянув руку ладонью вверх. – Я сам отгоню машину на паркинг возле здания полиции, а вы пойдете пешком.
Маркус вернулся в закусочную и расплатился. Допивать он не стал – сквозь невидимую прореху в полосатом тенте на скатерть летели быстрые капли, в винном бокале стояла розовая дождевая вода. Подавальщик сочувственно покивал и посоветовал не медлить и отправляться прямо в polizia, пока у сержанта не кончилось дежурство. Здесь редко бывают иностранцы, вот Джузеппино и куражится, сказал мальчишка, но говорят, к нам скоро проведут автостраду и начнется совсем другая жизнь.
Другая жизнь, думал Маркус, стоя на площади и чувствуя, как вода понемногу заполняет его мокасины. Что этот пацан называет другой жизнью – подземные гаражи, коннектикутского жареного цыпленка, ржавое концептуальное железо в городском сквере? Будь у меня деньги, хоть какие-нибудь деньги, я бы связал свои рубашки в узел и перебрался сюда на веки вечные. Пока тут не настала другая жизнь.
Участок оказался приземистым зданием с двумя зарешеченными окнами и свежевыкрашенным деревянным крыльцом. На крыльце стоял высокий, наголо бритый старик в длинном шафрановом одеянии, похожий не то на монаха-бхикшу, не то на дорожного рабочего. С сержантом он не поздоровался, а на Маркуса уставился с любопытством. Вид у старика был довольно потрепанный – похоже, его продержали в участке до утра, и только теперь выставили на улицу. Пахло от него вчерашней выпивкой и дегтем, а шафрановые одежды оказались рыжим плащом, кое-где перемазанным белой краской.