Дед нашел удобное место под молодыми деревцами. Здесь мы могли ждать, не опасаясь, что обезьяна заметит нас. День догорал, и только на западе чуть светилась розовая полоска неба.
— Если обезьяны когда-то были людьми, то могут ли они снова превратиться в людей? — спросил я.
Дед потрепал меня по плечу:
— Пути господни неисповедимы… Никто не может сказать… Хотя… Богатый Человек как-то говорил мне, — тут дед перешел на шепот, — что многие ученые люди верят в то, что все мы были обезьянами. Если это так, то обезьяны наши братья, и люди не должны обижать их. Но доброта сейчас не для нас, — если мы пощадим эту обезьяну, то сами умрем от голода.
Дед замолчал, уставившись в землю. Поняв, что он не настроен продолжать разговор, я тоже умолк.
Темнота быстро спускалась на землю. В тишине ночи отчетливее стали слышны крики птиц. Мы сидели молча, небо потемнело, я уже ничего не различал, кроме смутно вырисовывавшегося рядом профиля деда. И обезьяна пришла. Я услышал едва уловимый шелест травы — кто-то осторожно ступал по сухим листьям. Дед сжал мне плечо, призывая к молчанию. Он поднял ружье и прицелился.
— Это она, дедушка? — чуть слышно прошептал я.
Он не ответил, но мне и так было ясно, — около одного из деревьев тьма казалась гуще, а потом я увидел, как темное пятно мелькнуло вверх по стволу. Дед выстрелил. Эхо прокатилось по склону и замерло вдали. В свете выстрела я увидел, как обезьяна соскользнула со ствола папайи и бросилась наутек, но не вверх, на гору, а в сторону обрыва.
Дед выскочил из укрытия. У него больше не было патронов, и он хотел добить обезьяну прикладом — судя по тому, что бежала она медленно, дед понял, что ему удалось ранить ее. В темноте я смутно видел, как дед поднял ружье — приклад описал дугу, — и я закричал от ужаса. Мгновение дед балансировал на краю обрыва, потом исчез, и тишина воцарилась вновь.
Все это произошло в считанные секунды. Едкий пороховой дым еще не рассеялся, а я уже катился вниз по обрыву, цепляясь за жесткую траву и острые камни. У подножия обрыва я наткнулся на деда — он лежал в высокой траве. Инстинктивно я положил руку ему на грудь. Он дышал. Но, прикоснувшись к его лбу, я ощутил под рукой теплую жидкость. Дед чуть слышно простонал. Стон был почти неотличим от шума насекомых в траве. Я позвал деда, но он не отвечал.
Я приподнял его голову, положил к себе на плечо и попробовал поднять деда, но не смог: он был слишком тяжел для меня. Я принялся звать отца, хотя это было глупо — он не мог услышать меня, — и звал до тех пор, пока совсем не охрип, но никто не отзывался. И тогда я бегом бросился к дому.
Мама пила свой отвар от малярии, а отец стоял в дверях, и пламя очага освещало его. Срывающимся шепотом я рассказал о случившемся. Мать сразу же запричитала: «Отец, отец, я думала, что моя очередь умереть первой».
— Перестань, — перебил ее отец, — твой сын говорит, что он еще дышит. Даст бог, все обойдется.
Мама поставила чашку с отваром и сказала:
— Проклятая гора, она убьет нас всех…
Отец молча взял нож и жестом приказал мне следовать за ним. Мы не сразу отправились к подножью обрыва — сначала мы пошли на другую сторону горы, где жили еще две семьи. Отец бесстрастным голосом сообщил, что произошло, и мужчины молча присоединились к нам. Я без труда отыскал место, где оставил деда. Рядом валялось ружье, оно было цело. Немного дальше, в кустах, лежала раненая обезьяна, она упала на кусты, и это смягчило удар. Мужчины быстро соорудили подобие носилок, осторожно положили на них деда, а раненую обезьяну сунули в мешок.
Казалось, мы шли долгие часы, прежде чем достигли дома. Фонарь отбрасывал тусклый свет, и за каждым кустом мне чудилась опасность. Процессия двигалась молча.
Когда мы вошли во двор, закричал петух. Деда положили под навес, где находилось его ложе. Я поднялся в дом.
— Он мертв?! — заголосила мать.
— Он жив, — крикнул я. — Он жив, но он без сознания.
Мать быстро вышла из дома, а когда вернулась, то молча развела огонь в очаге и принялась варить батат. Наверное, впервые в жизни еда не интересовала меня. Я лег на свою циновку, но не мог уснуть. В проеме окна ярко сияли звезды. Мужчины разговаривали во дворе, и я услышал, как отец сказал, что обезьяна еще жива и что это, наверное, последняя обезьяна в этих краях. Потом я услышал, как застонал дед. Значит, он жив. Все остальное не имело значения. Потом я уснул. Мне приснилось, что к нам снова пришел Богатый Человек, а вокруг него кружились и кривлялись обезьяны, показывая ему язык. Богатый Человек протянул мне ружье и закричал: «Стреляй в них, стреляй!» Я повиновался, но сколько я ни нажимал на спусковой крючок — выстрела не было. Обезьяны поняли это и начали меня дразнить. Богатый Человек осыпал меня ругательствами, потом схватил палку и стал бить. Я отпрянул, но было поздно — палка приросла к моей спине. Со стыда я побежал в лес, взлетел на дерево и почувствовал, что на ногах у меня выросли такие же длинные пальцы, как и на руках. Я прыгал с ветки на ветку с такой быстротой, что только ветер свистел в ушах, но избавиться от хвоста не мог. Тогда я прыгнул с верхушки дерева вниз и упал на каменистый склон. Я почувствовал острую боль и проснулся. Было еще темно, и мама склонилась над моей циновкой.
— Успокойся, — услышал я ее мягкий голос. — Твой дедушка еще жив.
Может быть, я снова заснул, но мне казалось, что я все время прислушиваюсь к таинственным звукам ночи.
Утром, когда мы завтракали вареным рисом, я заикнулся о своей мечте приручить обезьяну, но отец не стал меня слушать.
— Иди побудь с дедом, — приказал он. — Ему, кажется, лучше.
Под навесом для дров всегда пахло гнилью. Дед лежал с закрытыми глазами на своем бамбуковом ложе. На земле темнели пятна — отец с матерью промыли его раны и перевязали их грубой древесной корой. Я наклонился к нему и прислушался. Чуть слышное дыхание было неровным.
Я осторожно провел руками по его лицу. Он открыл глаза.
— Оставь меня в покое, внучек, — с трудом выговорил дед.
Я отошел к калитке и стал смотреть вниз. По тропе спускался отец с ружьем на плече. Он шел к Богатому Человеку. Мама, укутавшись в теплый платок (ее все еще лихорадило), возилась во дворе. Обезьяну привязали к волокуше возле большой гуавы. На ее темной шкуре виднелась засохшая кровь.
Всякий раз, когда отец отлучался из дома, мне приходилось работать гораздо больше. Надо было срезать и сжечь траву, принести воды из ручья, искупать буйвола-карабао. Я не заметил, как пролетел день. Мама чувствовала себя плохо, и мне пришлось готовить ужин. Первым делом я отнес чашку с рисом под навес. Но рис, который я поставил возле деда в обед, так и стоял нетронутым, и по нему ползали большие черные муравьи.
— Дедушка! — тихо позвал я.
Он шевельнулся.
— Дедушка! Ты ничего не ел. Хочешь, я покормлю тебя?
Он с трудом улыбнулся и прошептал:
— Мне уже ничего не нужно. Твоей матери… всем вам… это нужнее. Вы ведь знаете, что я умираю…
— Ты не умрешь, — сказал я и поставил чашку со свежим рисом у его изголовья; Дед медленно повернулся на бок.
— Ты будешь жить, — продолжал я. — И обезьяна тоже. Ее привязали к волокуше — вон там, под гуавой.
— Я знаю, — прошептал дед.
И тут я с жаром заговорил о своей мечте — о том, что я приручу обезьяну и она станет моим другом. Дед не прерывал меня и только, когда я кончил, сказал:
— Посмотри, солнце садится. День умирает, человек умирает… И эта тварь тоже умрет.
В это время вошел во двор отец и сразу направился к нам.
— Я же просил тебя не ходить в город, — чуть слышно, но твердо выговорил дед.
Отец молча взял меня за руку и увел прочь. Позже мне удалось пробраться к обезьяне. Она по-прежнему лежала на волокуше. Ее не кормили с тех пор, как отец привязал ее. При моем появлении она шарахнулась в сторону, но веревка вернула ее на место. Тогда она забралась под волокушу и оттуда злобно смотрела на меня. Я высыпал перед нею рис. Она протянула маленькую темную лапу и, схватив горсть рису, отправила его в рот.
Обезьяна ела, не обращая на меня ни малейшего внимания, и это напомнило мне о моем щенке — тощем, вечно голодном песике, который, по уверению мамы, ел больше, чем я. Но я всего лишь наскребал немного жира, добавлял туда рис и относил все это щенку — нередко по ночам, когда отец с матерью спали. Это было уже давно, а мне до сих пор иногда слышится, как бедняга скулил от голода.
Спустилась ночь. Дед умирал, и мы ничем не могли облегчить его страдания.
Я пошел под навес, повесил фонарь и присел у его изголовья. Он не спал, ему, видно, хотелось поговорить.
— В жизни я никому не сделал зла, — хрипло зашептал дед, — честно трудился и заботился о своих детях. Потом мы оказались здесь, на этой проклятой горе. А эта обезьяна… это сам дьявол…