Город был еще далеко. Он даже не угадывался в этом пустынном, сжатом со всех сторон, и сверху тоже, непроницаемо мглистом, все толще и шире промерзающем мире. Из камня Караульного быка, из небесной выси ко мне снова прорезался стон или молящий вскрик соколка, и снова стиснулось в моей груди сердце, заныло приближенно, и снова я молвил про себя: «Зачем ты не улетел, соколок, в теплые края? Что тебя, свободную птицу, здесь, в студеном краю, задержало? Погибнешь ведь…»
Места в общежитии возле печки мне не досталось. Все комнаты были уже заселены, и я попал в сборную восьмую комнату, где свободной оказалась койка крайняя, на самом проходе, у дверей. В восьмую комнату заселилось трое эвакуированных парней, два детдомовца, один отпрыск выселенцев. Остальные вовсе неизвестно чьи и откуда, по повадкам да замашкам — так один-то как бы и в тюрьме уж счастья испытал.
Нам предрекали поножовщину, воровство, хулиганство и всякое разгильдяйство — что еще ждать от шпаны-то? Но комната номер восемь оказалась самой стойкой, самой дружной в нелегкой и непростой жизни того времени. Ни картежной игры, ни краж, ни пьянства обитатели восьмой комнаты не знали. Бывший зэк попробовал было навести свои порядки, но его зажали в углу коридора и так хорошо «побеседовали» с ним, что он два дня лежал, укрывшись с головой одеялом. Собратья по жилью приносили и молча клали на тумбочку его хлебную пайку. Выздоровев, парень сразу сделался хорошим и более, как ныне принято говорить у блатных, права нам качать не пытался.
Спайка в восьмой комнате началась с ухи, которую я сварил в общежитском бачке, предназначенном для питьевой воды. На аромат варева, плывущий по всему общежитию, стеклась вся группа составителей поездов, и каждому будущему труженику желдортранспорта досталось по куску свежей рыбы и по поварешке ухи.
К дяде Мише и к тете Мане не суждено мне было больше попасть. С водворением в общежитие начался и прижим военного положения, строгие занятия в классах чередовались с тяжелой практикой на станциях города и в пригороде. Весной — распределение, осенью уже армия, затем и фронт.
Тетя Маня умерла в конце пятидесятых годов от водянки. Болела она тяжело и долго. С Усть-Маны приходила зимой и приплывала летом баба неопределенного возраста и вида — помогать Зыряновым по хозяйству и на бакенах. Неразговорчивая баба. Ликом смахивающая на таборную цыганку, с урочливым глазом, она материлась во дворе и лупила вилами по хребту корову. Люди сказывали, что на бабе той, как на мужике, растут волосья, на грудях у нее непристойные наколки. Дядя Миша начал спать с работницей, еще когда тетя Маня была живая. Избушка тесная, утлая, в ней даже перегородки нет, все слышно, все видно. Тетя Маня плакала, молила Бога, чтобы он ее скорее прибрал.
На похоронах дядя Миша валялся на свежей могиле, бился головой о бугорок, зарывался в землю лицом, припадочно закатывался, повторяя: «Маня-Манечка!.. Маня-Манечка!..» Родные наши тоже все выли в голос и отпаивали Зырянова водой.
С той чужой, враждебной всему свету бабой дядя Миша снова ездил в родной Таштып и снова там не прижился. Вернувшись уже больным, совсем погасшим, долго строил он дом в Усть-Манском поселке. С прежними родственниками виделся редко, постепенно и вовсе утратил с ними связь. За могилой тети Мани, расположенной в родовой ограде Потылицыных, ухаживали ее сестры, дядья, племянники.
И наши потылицынские родичи о дяде Мише поминали все реже и реже. Лишь фотокарточки по стенам деревенских изб напоминали о том, что жили-были супруги Зыряновы и вот куда-то девались. Тетя Маня хоть покоится средь родных, под голубым, умело сделанным дядей Мишей крестом с верхом, крытым наподобие шалаша. Но где могила самого Зырянова — никто не знает. Баба, с которой он сошелся, опутала, обобрала дядю Мишу до нитки. Сперва она исхитрилась переписать на себя новый дом на Усть-Мане. Когда у дяди Миши обострилась туберкулезная болезнь, она дневала и ночевала в больнице, проявляя непрестанную заботу о болезном муже до тех пор, пока он не переписал на нее денежный вклад в сберкассе. И сумма-то была не так уж велика, деньги, добытые торгом на базаре. В потной, тяжелой котомке, прилипающей к спине, выносила, выторговала их тетя Маня на старость лет своих и мужа, но алчная баба овладела ими и сразу перестала ходить к дяде Мише в больницу. Потом через людей передала записку, в которой извещала Зырянова, что не примет его с чахоткой в дом.
Однажды ночью дядя Миша выбросился в больничное окно. Был он такой изболелый и худой, что никто и не услышал падения тела на мерзлую землю. Утром дочка больничной сторожихи, отправившаяся в школу, запнулась за остекленело звякнувший на морозе труп. «Зачем ты, дяденька, лежишь тут пьяный, на морозе?»
Из больничного морга увезли дядю Мишу в казенном гробу, на казенной подводе, в мелко выкопанную казенную могилу. А ведь был у дяди Миши свой гроб, из кедра струганный, на точеных ножках, с посеребренными ручками с боков, с накладными, немудрящими инкрустациями по крышке. Легонькое, изящное сооружение, дно которого устелено было стружками из того же хорошо, на вольном духу сушенного кедра, чтоб столяру было спокойно спать и долго его телу не гнить.
Новый хозяин дяди Мишиного дома и собутыльник его последней хваткой жены, шарясь по подворью, обнаружил домовину в мастерской, спрятанную под верстаком, заваленную столярными заготовками и обрезками да стружками. Он примерил гроб на себя — сооружение оказалось мало, и тогда находчивый человек умно распорядился дуром доставшейся ему вещью: загнал гроб за червонец и тут же, не сходя с места, деньги пропил.
1988
Группу и профессию в ФЗО я не выбирал — они сами меня выбрали. Всех поступивших в училище ребят и девчонок выстроили возле центрального барака и приказали подравняться. Строгое начальство в железнодорожных шинелях пристально нас оглядело и тем парням, что крупнее да покрепче, велело сделать шаг вперед, сомкнуться и слушать. «Будете учиться на составителей поездов», — не то объявили, не то приказали нам, а слов о том, что идет война и Родина ждет, тоже не говорили, потому что и так все было понятно. Из того, что отобрали в составительскую группу самых могутных[209] парней и не допустили в нее девчонок, мы заключили, что работа нас ждет нешуточная, и кто-то высказал догадку: не глядя на военное время, нам выдадут суконную форму и поставят на особое питание.
И хотя предсказание это оказалось поспешным и не сбылось, мы все же склонны были считать и считали себя людьми в желдоручилище особенными и постепенно приучили к тому, чтобы нас таковыми считали ребята и девчонки из других групп, не протестовали бы, когда нам перепадали поблажки в виде внеочередного дежурства на кухне, в хлеборезке или поездки домой, и опасались нарушать внутренний режим, если в корпусах стояли наши дневальные.
Давно уж я отзимогорил на Базаихе у дяди Васи, и самого дядю успел проводить на фронт, обжился в восьмой комнате нашего общежития, сдружился с ребятами и на практике познал, что работа и на самом деле ждет нас не просто нешуточная, но и опасная. Словом, и жизнь и учеба для меня, да и для всех ребят, сделались привычными буднями, как вдруг незадолго до Нового года получил я из родного села от тетки Августы письмо в несколько строчек, которым слезно молила она навестить ее, — и очень встревожился.
За время учебы ни разу не получал из деревни писем, никуда не отлучался, и когда показал письмо мастеру группы Виктору Ивановичу Плохих, который, напротив своей фамилии, был человеком хорошим, не без оснований назначенный дирекцией в самую трудную группу, то он, прежде чем отпустить меня, долго и хмуро соображал — учились мы скороспешно, железнодорожный транспорт был оголен военкомами в сумятице первых военных месяцев до того, что даже с фронта скоро начали отзывать железнодорожников, и потому выходных нам не давали, никуда нас не отпускали, словом, держали строго, по-военному.
Мы сами выискивали возможности и способы прятать друг друга на поверках и подменяться во время практики и, сколь мне помнится, Виктора Ивановича Плохих, давшего возможность распоряжаться нам собою, не подводили. Все теоретические, но больше практические занятия оценивались в группе нашей только на пятерки, и горе было тупицам, с которыми занимались мы сами, вколачивали в них науку и доводили до уровня. Они и посейчас, наверное, не могут забыть того труда и пота, который потратили в ту военную зиму, чтобы заучить пэтээ — правила технической эксплуатации, железнодорожной сигнализации, грузоподъемность вагонов, паровозов и прочие транспортные премудрости.
В длиннополом пальто, отяжеленном двумя пайками хлеба, упрятанными в карманы, вышел я из общежития под вечер. Никаких паек не полагалось мне выдавать, но Виктор Иванович Плохих и староста нашей группы Юра Мельников были теми руководителями, которые брали и не такие крепости, как хлеборезка Васеева Наталья. Она сказала: «Будь вы прокляты! До смерти надоели!» — но пайку за вечер и за утро все же отпластнула.