Свергнутые с престола, мы возвращались домой и поднялись на дюну. Солнце на миг выныр-нуло из моря, чтобы погрузиться в него опять. На вершине дюны лежал розовый песок, длинная бархатная тень вогнуто, изнанкой, ложилась по склону, в ложбинке меж дюн шевелилась, просыпаясь, ночь.
— Никогда бы не поверил, что Мальтус жил в восемнадцатом веке… вздохнул я. — Экипажи, рощи, шлейфы, струнные квартеты… Воздух… какой тогда, должно быть, был воздух… Журчали ручейки… гудел шмель… пастухи и пастушки, свирель… а он, завернувшись в мрачный плащ, покачивался в карете, обдумывая свою далекую и черную, ничем вокруг не подсказанную мысль…
— Не странно ли вам, — сказал доктор, — что именно здесь мы проговорили весь вечер, не встретив ни одного человека, в первозданной природе… и — о чем?..
— Да, нашли место!.. Грешим, грешим!.. — рассмеялся я, благодарный ему за это его «мы». В руке у меня был ящик из-под шведского пива, подтверждавший мое намерение жить.
И только солнце окончательно ушло в море — напротив, со стороны залива, не дождавшись сумерек, из-за дюны вывалилась луна. Словно они качались на Косе, наши два светила, именно через нее перекинув свою невидимую доску… Лицо луны было зеленым, будто она там у себя черт-те что видела, прежде чем выйти к нам.
Наверное, из-за нее так ворочалось, так не спалось: во все щели пробивался ее испуганный свет. Я привстал и выглянул в окошко: тучки пробегали по ее и так невеселому челу. На секунду она скрылась, скраденная толстым облаком, чтобы вынырнуть еще более ядовито разгоревшейся. «Луна зашла за тучу…» — повторил я про себя эту спокойную фразу, и меня разобрал смех: «Луна-то никогда ни за какую тучу не заходила! То есть представить только себе, где туча, где я, где Луна…» — трудно привести пример более юмористического смещения масштабов! «Солнце, скрылось за горою…» — с чего бы это мне вдруг так расхихикалось?..
Я представил себе действительную самостоятельность Солнца, которое, видите ли, «шлет нам свой свет», «свой пламенный привет». Дудки, сообразил я, оно этим никак не занято. Ничего оно нам не шлет. Оно вполне собой занято — мало ли в виде какой пыли мы проплываем мимо… Единственный гвоздь, на котором повисла вся наша земная жизнь, зашатался в моем мозгу. Самонадеянность и нахальство человека вполне выразились прежде всего в языке, хотя бы в этих простых формах. Человек каким-то образом считает, что все, чем он пользуется, имеет к нему прямое отношение. Но это и впрямь смешно. «Кладовая природы», «природные богатства», «покорение природы», «черное, белое (и еще кое-какое) золото»… — перебирал я все новые свидетельства человеческого разбоя, оставленные им в языке, как отпечатки немытых пальцев. Я лежал на спине, и лицо мое отдельно и самодовольно ухмылялось, залитое, видите ли, лунным светом…
Я проснулся от тяжкого грохота, разверзшегося прямо надо мной, чуть ли не в моей собствен-ной голове. В кромешной темноте от внезапности я не только не понял и не вспомнил, где я, что со мной, но и — кто я. Проснулось в ужасе нечто живое, способное испытывать страх и не желающее погибать; оно не знало, что оно — я. Следом за грохотом и сотрясением наступила, как на горло, полная, черная тишина, в которой не было ничего, кроме протяжного страха и удушья. Раздался ослепительный белый свет, озарив спичечную коробку, в которой я спал, и меня, стоящего на четвереньках на кровати. Именно показалось, что я увидел и себя, свое тело, словно покинул его, пока еще на небольшое расстояние, в задумчивости, вернуться или нет. Следом на крышу обрушился удар, крыша ухнула, но, как ни странно, выдержала, пружиня и постанывая под сплошным потоком воды, лившимся на нее. В этом шорохе и гуде раздался новый, на этот раз будто красноватый свет, проникший сквозь толщу бежавшей по стеклу воды, и опять все замерло в полной черноте и ровном шуме потопа. Тут-то и вдарил, в такой близи, что опять будто в черепе, следующий гром. Сна не было ни в одном моем вытаращенном глазу, но от этого испуг мой только возрос. А дальше запалило и засверкало с такой частотою, что свет от вспышки до вспышки не успевал померкнуть в глазах избушка моя была охвачена розово-белым пламенем. Я различал при этом свете карту над кроватью: все жилки рек и железных дорог и кружочки городов; пыхнуло — и я прочел бессмысленное слово «Амстердам». Такого города больше нет, равнодушно подумал я, Голландию уже смыло… Я не уверен, были ли у меня отчетливые представления о том, что происходит: столкновение с кометой, взрыв атомной бомбы, отрыв атмосферы, потоп или я схожу с ума, одно мне было ясно: конец. Чтобы придать себе немножко бодрости, я повторил вслух его синоним. Этот висельный юмор не выручил меня. Я не знал, что обычно делают в таком единственном случае, как конец света, — опять одно мне стало ясно: я ни за что не хочу погибнуть именно здесь, на этой постели и в этой будке. На тех же четвереньках я сполз с кровати и, мыча от ужаса, лбом отворил дверь. Это было правильно, что я выполз на карачках: вода лила стеной, и в другой позе было бы невозможно дышать. Здесь было еще светлее, чем в домике, сверкала, гранясь, вода. Из-за черных стволов сосенок я понял, откуда свет. Теперь я не умру в этом домике!.. — одно было сделано. Но мне не хотелось погибать и в этих тесных сосенках. Я деловито пополз на свет, желая — на открытое пространство. Быстро, как животное, я побежал на четвереньках, оставляя в сыром песке свой новый след. Так я выбрался на открытое место, к подножию дюн. Передо мною, над заливом, стояла огненная пульсирующая стена. Она была красно-желтого цвета. Грохот мощнее пушечного обнимал меня со всех сторон. Я остановился, завороженный зрелищем этого колеблющегося, плотного, гремящего занавеса. Больше у меня никаких решений не было, я не знал, что дальше делать, и я заплакал. Я захлебывался ливнем, а мне чудилось, что у меня стало столько слез. Я не хотел погибать. И не то чтобы мне так уж захотелось в эту минуту жить или не хотелось вот так погибнуть — мне не хотелось погибать таким. Я не был готов. В отчаянье я еще немного пополз вверх по дюне, волоча за собой как бы узелок с потрепанными и неизбытыми, как недвижимость, моими грехами: ненаписанное письмо матери, так и не подаренный дочке щенок, позор сегодняшнего многословия… не знаю, почему так мало и такие невинные припоминал я свои грехи, искренне готовый каяться во всем… наверно, подсознательно хотел отойти для себя в лучшем виде. У меня не было намерения надуть Всевышнего, — самым большим и позорным, покрывающим всю эту мелочь, был грех моей неготовности предстать перед ним. Я вознес ему какую-то мычащую молитву без слов и перекрестился. Это изумило и даже отрезвило меня: неким несомненным чувством я понял, что сделал это правильно. А ведь раньше… я хорошо помню, что никогда толком не знал, как надо креститься: слева направо, справа налево? как начинать — по вертикали или по горизонтали? пуп последним или вторым, сколько перстов сложить?.. Я относился к храму с почтением пожизненно оглашенного — но перекреститься в нем никогда не мог не только потому, что это было бы недостаточно оправданно и обеспечено, но и потому, что толком не знал, как это. Я косился на молящихся, стараясь усвоить, но то ли они крестились так мелко и часто, то ли… В общем, хорошо помня свое постоянное недоумение по этому вопросу, стоя на коленях у подножия дюны, перед огненной стеной, как перед Явлением, я так по-детски обрадовался, что у меня все это получи-лось! И так ловко бил я поклоны, так истово крестился, что ужас покинул меня, и страх, этот бич человеческий, смыло с меня водою. И больше я не помню, что…
Я и проснулся, не помня. Вышел в раннее утро. Солнце сияло. Сверкали капельки на ветках. Курилась трава. Еще яростнее, чем обычно, щебетало птичье царство. Тащил мушью тушу муравей. Сотрудница Н. стаскивала клетки с чердака.
Все было на месте, прежний рай. Только словно еще голубее небо, еще желтее песок. Тем не менее утро показалось мне неискренним: оно прикинулось — утром. Я искал примет измены — не находил. Оно делало вид, что не помнило, посмеивалось над ревнивцем. С кривой усмешкой попробовал я так же правильно сложить персты и перекреститься — рука не поднялась, я опять не помнил как. «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится». Хоть эта радость не изменила мне: в очередной раз обомлеть от точности языка. Хмурый доктор прошел мимо меня с помазком в руке, вернулся.
— Я всю ночь думал о нашем разговоре, — сказал он. — Я подумал, что нет ничего беднее, чем богатое воображение. Оно гипнотизирует обладателя яркостью первой же, как правило, самой банальной и примитивной картины. Пессимистический взгляд, по той же природе, как бы более убедителен. Мы не можем убедиться в сколько-нибудь далеко идущих причинах и следствиях на собственном опыте, мы не дождемся результатов своего опыта на протяжении своей одной жизни… Таков человеческий век — он не равен ни истории, ни жизни. Еще одна опора для пессимизма, его второй глаз. Мой оптимизм может показаться человеку молодому и честному неубедительным, вымученным, выгодным… Однако во всей этой игре всегда запасён ход, которо-го мы не учитываем. Назовите его как угодно: нашим ли неведением или волей Всевышнего. Вы вчера обозвали человека паразитом, заведшимся в «запасе прочности» Земли (ваши или мои слова?), как в коже. Я почти согласился с вами. Все это, может быть, и так, но никто из нас не может — не предположительно, не фантастично, а практически — оценить размеры этого запаса. Это как в карты: да, дорога, да, казенный дом и, конечно, дама… но — когда? Время не названо. Не определив временную координату, можно предположить что угодно, что-нибудь да совпадет. И если мы не можем определить этого коэффициента «запаса», то не можем определить и роли человека и прогресса. В равной степени как и то, что человек не остановится и срубит сук, на котором сидит, топором прогресса, — в той же мере можно предположить и вещь, по смыслу обратную… Раз уж Земля наша все еще велика и достаточна для жизни, то не есть ли ее катастрофическое уменьшение в нашем сознании (коммуникация, информация и т. д.), ее вопиющее оголение и разорение тоже в нашем сознании — лишь форма ее защиты, знак предостережения, сигнал, включенный много раньше необратимой опасности, дабы мы успели внять и успеть… То есть я считаю, что скорость нашего представления об опасности не пропорциональна реальному положению Земли, и в этом тогда, выражаясь в вашей терминологии, — «запас прочности» человека, гарантия успешного (опять от слова «успеть») обучения наглядностью прогресса; то есть ускорение прогресса не слишком велико, а достаточно велико, как раз чтобы успеть до катастрофы. Быть может, совсем скоро выпускной класс, конец среднего обучения человечества… постановка опыта в школьной лаборатории, фальшивый взрыв… искрит в кабинете физики, воняет из класса химии — не больше.