— Брабантский кофейный стол, — удовлетворенно изрек Таадс и сел. — Тошнотворное позднебургундское кривлянье. Богатые крестьяне-текстильщики до сих пор мнят себя наследниками бургундского двора. Это Нидерландская Бавария [18], парень. Кальвинисту здесь не место.
— Я думал, вы тоже были католиком, — сказал Инни.
— Выше Великих рек [19] в Нидерландах все кальвинисты. Мы не любим ни слишком обильного, ни слишком затяжного, ни слишком дорогого. А этим людям только волю дай — до трех часов проторчишь за столом.
В дверь тихонько постучали. Вошла горничная и поставила перед Таадсом тарелку ветчины.
— Угодно еще что-нибудь, сударь?
Девушка была высокая, тоненькая, с пышной грудью и подвижным актерским лицом, зеленые глаза с трудом прятали смех. Инни тотчас влюбился в нее. Позднее (о это отвратительное, глумливое «позднее», которое, похоже, распоряжалось всем, из чего складывается жизненный опыт как юридическая система) — позднее он так определит эти внезапные безрассудные влюбленности: «Физическое тут, по сути, ни при чем, от этого оно разве что скорее приобретает отчетливость. Просто вдруг осознаешь, интуитивно, мгновенно и твердо: она в порядке».
«В порядке?»
«Да. В ладу с собой. На такую, что не в ладу с собой, я нипочем не клюну. А вторая опора — в конце концов это же конструкция — то, что ты знаешь: для нее ты тоже привлекателен».
«Ага. И тогда, если все совпадет, если и время подходящее и место тоже, в вашей встрече присутствует логика».
Логика — от этого слова всякая влюбленность мигом улетучится. Но сейчас речь не об этом. Просто в том, что ты ложился с кем-то в постель, наверняка была железная логика. Ты знал, что это случится, ибо не случиться не может. Оставалось только просветить на сей счет и другого. Ввести в соблазн. Уверенность в исходе событий очень этому способствовала. Уверенность, а еще — до странности противоречивый аргумент, что постель тут совершенно ни при чем, и более отчетливо это проступало, когда тебе самому случалось оказаться в роли «другого». Главное — совпало все или нет. Но желание, жаркий трепет, необычайное, отчаянное ощущение, всегда одинаковое, то самое, какое он испытывал сейчас за столом, пока она шла, прямая как стрелка, единственный вопрос, полный восхитительных шипящих, беглый взгляд веселых зеленых глаз, что смеялись «над потешным старикашкой со стекляшкой заместо глаза и над тощим чудным парнишкой, который так и буровит тебя зенками», — вот именно это требовалось прежде всего. Лишь потом приходил «контроль», миссия почтительного служения женщине. Приятели объявляли Инни безумцем, когда подобные истории снова и снова гнали его на другой конец мира, заставляли следовать некой линии, некой идее, на которую кто-то однажды ненароком его навел и которую любой ценой надо было проверить. Вправду ли все так или нет? Вправду ли там, возле этого «другого», есть возможность жить именно так, и, если он эту возможность выберет, она сбудется? Вот в чем дело. Отыскать именно это — вот миссия любви, но не объяснишь!
«А если в конце концов ничего не выходит?
Да-а, ясно одно: никто тут ничегошеньки не понимал, кроме самих женщин. А тогда все выходило.
11
Тетя больше не появилась, а беспощадные часы Таадса действовали и тут. Между тремя и четырьмя ему непременно полагалось вздремнуть — где бы он ни был, хоть на Новой Земле. Инни бесцельно бродил по дому и после долгих колебаний все-таки открыл кухонную дверь.
Служанка сидела за большим столом, чистила серебро.
— Привет, — сказал Инни.
Девушка не ответила, но засмеялась, надо надеяться, просто так, а не над ним.
— Как тебя звать-то? — спросила она.
— Инни.
Она прыснула. Груди затряслись, а он совсем изнемог от желания. Стал рядом, положил руку на ее волосы.
Она хихикнула, но сидела спокойно, а потом вдруг схватила большую начищенную ложку и протянула ему, выпуклой стороной вперед. Все, что он ненавидел в своем лице, вдвое увеличилось, растянулось, проступило ярче.
— Меня Петрой звать, — сказала она.
На этой скале, на этой гладкой, округлой скале, думал Инни позднее, он воздвиг свой храм. Ведь нет ни малейшего сомнения, что в этот день женщины стали его религией, центром, сутью всего, огромной осью, вокруг которой вращался весь мир.
— А знак у тебя какой?
— Лев. — И прежде, чем она успела что-то сказать, он поспешно добавил:
— Моя цифра — один, металл — золото, звезда — Солнце. А призвание — король или банкир.
— Ой-ой! — Она положила его руку на стол, к серебру. — Хочешь, покажу тебе Гойрле?
В шуме и суете субботнего полудня они шли по деревне. Все здоровались с нею и с любопытством косились на него.
— Куда мы идем?
— В лес. Только ты тете своей не скажешь, ладно?
В лесу было прохладно и тихо. Они одновременно потянулись друг к другу и, взявшись за руки, пошли дальше под сенью высоких деревьев. Такой естественной простоты не будет больше никогда. Листва, деревья, высоко поднятые занавеси таинственного света в полумраке — все было с ними заодно. Они легли, и он целовал ее грудь, ее волосы, а она прижимала его к себе, крепко-крепко, и ласкала его затылок. Голос девушки совсем близко, у самого Иннина лица, рассказывал историю ее жизни. Родители еще живы, она окончила школу домоводства, у нее восемь братишек и сестренок, но на фабрику она не пошла, предпочла работать у его тети, а жених у нее служит добровольцем в Корее, через две недели он приезжает, и тогда они поженятся. Потом она повернулась — не девушка, а облако беспредельной нежности. Инни не мог видеть, что она делает, но почувствовал на животе прохладу пальцев, а после прохладу губ вперемежку с легкими, теплыми прикосновениями языка. Он приподнял голову, чтобы посмотреть на нее. Она полулежала на нем. Лица не видно, только густые темные волосы. Правая рука, та самая, что час назад поставила перед Арнолдом Таадсом тарелку с ветчиной, вцепилась в мох и тихонько шуршащие мертвые листья бука. И впервые его захлестнула буря чувств, кипевшая любовью, желанием, душевным волнением, — буря, которой отныне он будет искать всегда. Голова девушки легонько двигалась. Она будто пила из него, как из источника, а затем все чувства, все мысли исчезли, Инни видел только черные волосы и сильную руку во мху, совершенно обособленную, — а мгновенье спустя излил себя ей в рот, и внезапно куснул ее, и, как она потом сказала, «сделал больно».
Некоторое время они лежали рядом. Затем девушка подняла голову и, все так же опираясь на руку, чуть повернулась, чтобы видеть его. В зеленых глазах еще поблескивала насмешка, но смешанная теперь с торжеством и нежностью. Она улыбнулась, приоткрыла рот — он увидел у нее на языке свое белое семя, — потом широко распахнула глаза, как девчонка, изображающая кинозвезду, и сглотнула. Потом повернулась еще, накрыла его собой, поцеловала в губы и сказала:
— Ну, пошли.
На обратном пути оба молчали. Возле первых деревенских домов она попросила, чтобы он немного задержался и пришел домой после нее. Прислонясь к ограде, он провожал девушку взглядом: она медленно и плавно шла прочь от него и ни разу не оглянулась. Когда он вернулся, ее нигде не было видно.
12
Обед оказался катастрофой еще похуже ленча. Дядя, который до тех пор существовал лишь в виде имени, теперь облекся плотью и восседал во главе стола, вдрызг пьяный. Таадс неодобрительно поглядывал на множество хрустальных бокалов возле своей тарелки, а тетя пребывала в таком возбуждении, что у Инни мелькнула мысль: этого вечера ей не выдержать. Четвертого сотрапезника дядя именовал «досточтимый дядюшка». Он был в фиолетовой пелерине, в сутане с фиолетовыми пуговицами и в фиолетовой же камилавке. Монсеньор Террюве, тайный папский камергер, сказала тетя, но Инни толком не представлял себе, что это такое. Лицо у прелата было длинное, необычайно белое, с глазами мутного, илистого цвета. Он профессорствовал в римском институте богословия. Во время обеденной молитвы, которую монсеньор Террюве прочитал медленно и картаво, Инни обратил внимание, что на Таадса, не осенившего себя крестным знамением, он смотрел как на диковинную рептилию.
Сначала подали холодный телячий язык под зеленым соусом. Тетя позвонила в колокольчик. У Инни забилось сердце. Вошла горничная. Походка ее чем-то напоминала танец, и Инни заметил, что священник глаз с нее не сводит. Когда она наклонилась, разливая по бокалам вино, оба увидели начало ее груди. Взгляды их встретились, и священник тотчас потупился. Инни надеялся, что она посмотрит на него, что вот сейчас зеленый луч ее взора скользнет по нему, как подтверждение случившегося днем, когда он, и никто другой, ласкал укрытую теперь грудь, на которую илистые глаза пялились с такой жадностью. Но ничего не произошло. Ему она налила вина в последнюю очередь, та же маленькая сильная рука крепко держала бутылку «Мерсо». Золотистое вино струилось в бокал.