Я слонялся в нерешительности часа три, и если в итоге выбрал Центральный парк, то лишь потому, что совсем вымотался и уже ничего не соображал. Часов в одиннадцать я спускался вниз по Пятой авеню, механически ведя рукой по каменной стене, разделявшей парк и улицу. Заглянув за стену, я увидел огромный необитаемый парк и решил, что сейчас для меня это самое подходящее место. На худой конец, земля там мягкая, и даже приятно растянуться на травке, где меня никто не заметит. Я подошел к парку со стороны музея Метрополитен, перелез через ограду и забрался в кусты. Лучшего я уже не искал. Я был наслышан обо всех ужасах, которые рассказывали о Центральном парке, но усталость пересилила страх. Если кусты даже не скрывают меня, подумал я, со мной всегда есть нож для самозащиты. Я свернул куртку, положил под голову и поерзал, устраиваясь поудобнее. Только я устроился и затих, из соседнего куста донеслось стрекотание сверчка. Чуть позже меж кустов и тонких ветвей над головой прошелестел ветерок. Я больше ни о чем не мог думать. В небе не было ни луны, ни единой звездочки. Едва успев вытащить нож из кармана, я уснул замертво.
Я проснулся с ощущением, будто провел ночь в товарном вагоне. Уже совсем рассвело. У меня ныло все тело, мышцы свело. Я осторожно вылез из кустов, охая и чертыхаясь при каждом движении, и огляделся. Оказалось, что спал на краю поля для софтбола, растянувшись в зарослях кустарников за основной базой. Поле находилось в неглубокой впадине, и в этот ранний час капельки легкого серого тумана висели над травой. Вокруг не было ровным счетом никого. Вокруг второй базы деловито суетились и чирикали воробьи, а где-то над головой в листве сипло прокричала голубая сойка. Это был Нью-Йорк, но совершенно не тот Нью-Йорк, к которому я привык. В нем не было характерных черт знакомого мне города, такое место можно было встретить где угодно. Прокручивая в уме эту мысль, я вдруг понял, что этой ночью уже прошел боевое крещение. Не сказать, что я сильно обрадовался этому — уж очень ломило кости, — но важная часть привыкания к новым условиям осталась позади. Я пережил первую ночь, и раз дебют удался, то почему бы не попробовать снова.
С того дня я каждую ночь проводил в парке. Он стал для меня убежищем, защитил мой внутренний мир от жестких законов городских улиц. Парк простирался на восемьсот сорок акров — было где развернуться. В отличие от огромного скопления зданий и небоскребов, маячивших по ту сторону ограды, парк обещал мне возможность побыть одному, отделиться от всех остальных. Улицы города — сплошь тела, кругом сутолока и толкотня, и, хочешь не хочешь, чтобы вписаться в человеческий поток, ты должен придерживаться строгих правил поведения. Идти в толпе — значит никогда не идти быстрее идущих впереди, никогда не задерживать идущих за тобой, никогда не делать ничего, нарушающего поток общего движения.
Если ты играешь по правилам, тебя, скорее всего, не будут замечать. Когда ньюйоркцы идут по улицам своего города, у них появляется особый безразличный ко всему взгляд, необходимая защитная реакция. Например, неважно, как ты выглядишь: экстравагантные наряды, нелепые прически, футболка с нецензурными надписями — на это никто не обращает внимания. Другое дело — как ты ведешь себя… Это принципиально важно. Любые странные жесты сразу же воспринимаются как угрожающие. Если ты громко разговариваешь сам с собой, чешешься, смотришь на кого-нибудь в упор, то такие отклонения от нормы могут вызвать раздражение и порой даже неадекватную бурную реакцию у идущих с тобой рядом. Нельзя спотыкаться или падать в обморок, нельзя держаться за стены, нельзя петь — любые признаки того, что ты собой не владеешь, любое неожиданное поведение непременно вызовет косые взгляды, а то и схлопочешь по шее. Я еще не дошел до того, чтобы испытать все эти прелести на своей шкуре, но видел, как это было с другими, и знал, что может настать день, когда и я не смогу больше вести себя как положено. А пребывание в Центральном парке, напротив, сулило куда больше свободы. Если бы ты разлегся на траве и уснул средь бела дня, это никого бы не удивило. Если бы ты сидел без дела под деревом, если бы играл на кларнете или орал во все горло, никто бы и глазом не моргнул. Ну разве что конторские служащие, бродившие по аллеям парка в обеденный час. Большинство же народа приходило сюда как на праздник. То, что возмутило бы их на улицах, здесь воспринималось как забавное развлечение. Здесь люди улыбались, целовались, держались за руки и вольны были принимать любые позы. Здесь царил закон: «живи и жить давай другим» — и пока ты не начнешь активно вмешиваться в чужие дела, у тебя полная свобода делать все, что хочется.
Безусловно, парк сослужил мне неоценимую службу. Он дал мне уединение и, более того, позволил иногда воображать, что дела мои не так уж плохи, как это было на самом деле. Трава и деревья были мне друзьями, и, нежась на послеполуденном солнышке или карабкаясь в сумерках по камням в поисках места для ночлега, я чувствовал себя естественной частью окружающей жизни, так что, казалось, даже наметанный глаз принял бы меня за одного из отдыхающих или гуляющих. Улица такой ошибки не допускала. Стоило мне в те дни появиться в городской толпе, я сразу ощущал себя отщепенцем, мне давали понять, кто я такой есть. Я чувствовал себя каким-то пятном, гнойником на здоровом теле человечества. С каждым днем я становился грязнее, все обтрепаннее и еще потеряннее и все больше отличался от прочих. Но в парке мне не приходилось об этом беспокоиться. Здесь я понял разницу между тем, что было вне парка и за его оградой. Если на улицах я вынужден был видеть себя таким, каким видели меня другие, то парк дал мне возможность вернуться к своей внутренней жизни и оставаться самим собой. Можно прожить, не имея крыши над головой, сделал я вывод, но нельзя прожить, не найдя гармонии между внешним и внутренним. Такую гармонию подарил мне парк. Его, пожалуй, трудно было назвать домом, но, за неимением иного прибежища, можно было сказать и так.
В парке со мной продолжали происходить всякие неожиданности, причем теперь то, что случалось со мной тогда, кажется мне почти невероятным. Однажды, например, ко мне подошла ярко-рыжая молодая женщина и положила мне в руку пятидолларовую бумажку — именно вот так, просто, безо всякого объяснения. В другой раз компания отдыхающих пригласила меня разделить с ними завтрак на траве. Через несколько дней после того случая я весь день провел, играя в софтбол. Если учесть, в какой спортивной форме я тогда бы, то показал я себя весьма неплохо: два-три выхода один на один, ныряющий подхват на левой стороне. Всякий раз, когда наша команда вырывалась вперед, игроки предлагали мне закусить и выпить, а также покурить. Бутерброды и соленые крендельки, баночное пиво, сигары, сигареты… Для меня эти неожиданности были подарками судьбы, благодаря им я выжил в те беспросветные моменты, когда удача, казалась, уже никогда не повернется ко мне лицом. Возможно, я получал своего рода подтверждение: если ты решился отдаться на волю волн, тебе открывается то, что доселе ты не знал, чего не постичь при других обстоятельствах. Я чуть не умирал с голоду, но любую удачу, выпадающую на мою долю, относил скорее на счет своего особого состояния ума, чем на счет слепого случая. Если мне удавалось сохранять необходимое равновесие между тем, что бушевало внутри, и внешней бесстрастностью, то я чувствовал, что каким-то образом могу заставить Вселенную ответить на мой зов. Как же еще я должен был относиться к потрясающим добрым деяниям, которыми меня одаривали в Центральном парке? Ведь я никого ни о чем не просил, никогда не высовывался из своего «я», а все-таки незнакомые люди вдруг подходили ко мне и предлагали свою помощь. Наверное, я излучаю какую-то энергию, думал я, что-то такое неуловимое, побуждающее людей делать добро.
Постепенно я стал замечать, что все хорошее случается со мной тогда, когда я этого не ожидаю. Если было именно так, то, значит, было верно и обратное: чем больше будешь ждать и желать, тем меньше получишь. Таково было логическое заключение моей теории. Если я могу привлечь к себе сочувствие мира, то, следовательно, могу его и отвергнуть. Иными словами, желаемое получаешь, не желая его. Это была бессмыслица, но именно необъяснимость довода мне и нравилась. Если мои желания исполняются только тогда, когда я о них не думаю, то все заботы о себе неизбежно приведут к обратным результатам.
Стоило мне только сформулировать таким образом свою теорию, и я ощутил, что здравый смысл не может с ней согласиться. Ведь как же не думать о том, что ты голоден, когда ты постоянно голоден? Как заставить свой желудок замолкнуть, если он постоянно взывает к тебе с мольбой о еде? Практически невозможно не замечать такие мольбы. То и дело я уступал им, и стоило мне это сделать, как я тут же осознавал: мои шансы на помощь со стороны автоматически сводятся к нулю. Действительность неумолимо и точно — как математическая формула — доказывала это. Пока я беспокоился о хлебе насущном, мир оборачивался ко мне спиной, и мне ничего не оставалось, как придумывать что-то самому, выкручиваться, перебиваться как придется. Проходило время. День, два, может, даже дня три-четыре, и мало-помалу у меня улетучивались мысли о способах выживания, я был полностью готов принять поражение. И только тогда чудеса возвращались. Они сваливались на меня как гром среди ясного неба. Я не мог предвидеть их появление, и, когда чудо случалось, невозможно было угадать, случится ли еще одно. Таким образом, каждое чудо было как бы последним. А раз оно было последним, меня время отшвыривало назад, все время я должен был начинать борьбу заново.