Был прекрасный осенний день, и Шарлотта Хаупт отправилась в Трир за покупками, хотя там давно уже нечего было покупать. Тетя Бетти вызвала зятя на веранду. Лишь к вечеру она немного успокоилась, точнее, у нее просто не было сил плакать.
С этого дня тем более немыслимым казалось предъявлять фройляйн Штайн какие-либо требования. И тогда случилось то, чего все давно опасались, и случилось это зимой. Фрау Байсер заглянула в дверь, чтобы попрощаться и напомнить, что в столовой уже накрыто к ужину, как вдруг фройляйн Штайн спросила через плечо, как часто фрау Байсер меняет в этом доме постельное белье. Если судить по тому, как опа меняет белье ей, фройляйн Штайн, то не чаще, чем раз в два месяца.
— Да вы совсем тронулись, — сказала фрау Байсер в полной растерянности.
— Прошу без антисемитизма! — крикнула фройляйн Штайн.
Все в ужасе застыли.
Но, к всеобщему удивлению, фрау Байсер улыбнулась. Она шагнула в комнату как была — в пальто, в платке, с хозяйственной сумкой, в которой лежали ее рабочий халат и сменные туфли.
— Мы ведь коммунисты, — сказала фрау Байсер. Она была родом из Фрехена, что неподалеку от Кёльна, но сейчас говорила на литературном языке. — И наш великий учитель был еврей, глупая вы женщина.
Помощник директора Хаупт поднялся.
— Фрау Байсер, — обратился он к ней, — я вынужден отказать вам от места.
— А вас мне уже сейчас жаль, господин директор, — сказала фрау Байсер. — Но кто знает, вдруг это поможет. Стало быть, всем привет.
С этого дня Эразмуса Хаупта было не узнать.
— Что случилось с этой картошкой? Почему на столе нет соли? Почему мне не дали чистого белья? Где мои запонки?
Он проводил указательным пальцем по мебели и придирчиво рассматривал результат:
— А это что такое?
Шарлотта Хаупт демонстративно не снимала теперь в течение всего дня фартук. Фройляйн Штайн чистила у себя в мансарде картошку. Тетя Бетти поднималась в пять, чтобы приняться за стирку, госпожа директорша мыла лестницу. А однажды утром прохожие могли наблюдать и вовсе невероятную картину: госпожа директорша сбрасывала лопатой в подвал угольные брикеты. Шел ноябрь сорок четвертого, и несколько вагонов угля загадочным образом попали в деревню. Крохотные снежинки мелким дождем падали с серого неба, и госпожа директорша с трудом сбрасывала брикеты какой-то немыслимой лопатой в чересчур узкое отверстие подвала. Внизу в тоскливом и тусклом мерцании коптилок (в который раз уже отключили свет) две еле различимые фигуры пытались аккуратно сложить брикеты. Тетя Бетти уже вовсю всхлипывала, поскольку все уложенные ею брикеты тут же рассыпались снова, и фройляйн Штайн ожесточенно, снова и снова, укладывала их в штабель.
В тот вечер в музыкальном салоне было тихо. В соседней комнате за столом сидел Эразмус Хаупт и проверял сочинения. Шарлотта Хаупт, урожденная фон Лобовиц, молча рассматривала свои опухшие руки.
В январе, однако, в доме снова стало шумно. Однажды утром к ним в дверь постучали. Председатель земельного суда фон Лобовиц собственной персоной и бабуля Лотхен, законная его супруга. Тот самый фон Лобовиц, который в свое время дал страшную клятву не считать больше Шарлотту своей дочерью.
— Дитя мое, — произнес председатель земельного суда фон Лобовиц, когда Шарлотта Хаупт открыла дверь, — Дитя мое, — повторил он, всхлипывая, и все его могучее тело до самых глубин сотрясалось при этом от рыданий, Которые он, очевидно, таил в себе слишком долго.
К огромному его удивлению, принадлежащая ему вилла сгорела дотла. То, что горел Веддинг[13], фон Лобовиц воспринимал как нечто неизбежное, но ему и в голову не могло прийти, что самого его тоже может поразить подобное несчастье. Итак, председатель земельного суда фон Лобовиц стал погорельцем.
— О мое бедное дитя!
После рождества в деревне вдруг появилось множество солдат, пленных, угнанных из разных стран, раненых. Спешно начали строить укрепления, каждый день пролетали штурмовики, и всем было ясно, что долго война уже не продлится. По прибытии председателя земельного суда фон Лобовица с супругой вернулась фрау Байсер. Никто ее об этом не просил. Она просто пришла со своей хозяйственной сумкой, достала оттуда рабочий халат, косынку и стоптанные туфли, а потом приступила к делу. И раз фрау Байсер снова была в доме, Шарлотта Хаупт опять начала играть. С того ноябрьского вечера, когда ей пришлось сбрасывать брикеты в подвал, она к роялю не подходила. Зато теперь она играла только вальсы. Беспрерывно, одни только вальсы.
И еще она начала приглашать к себе причетника Пельца. Дети бегали за ним по пятам. Он играл только за шнапс, и чем больше напивался, тем лучше играл. Как-то раз его видели у окна со спущенными брюками. Пальцы у него были толстые, словно колбаски, и без костей, кончики — загнутые кверху, квадратные. Музыка давалась ему легко. Он достигал любого желаемого эффекта. Порой люди бывали по-настоящему потрясены, а он спускался с верхней галереи, даже не понимая толком, что с ними.
Вот его-то и приглашала Шарлотта Хаупт. Она играла с ним в четыре руки. А тетя Бетти танцевала вокруг них по комнате. Давно уже не слышно было от нее о стройных и молодцеватых лейтенантах, поэтому она танцевала одна, красивая, элегантная тетя Бетти, с яркими и всегда словно расширенными от испуга глазами.
Вернувшись из Берлина, она неделями не покидала своей комнаты. Но когда Шарлотта начала играть вальсы, она стала проявлять интерес к разместившемуся в деревне гарнизону. Не к низшим чипам, разумеется, те были еще совсем детьми, но к младшим офицерам — штабс-фельдфебелям, казначеям, старым прожженным воякам. Она приглашала их в дом, те в свою очередь заботились о шнапсе, а Пельц и Шарлотта Хаупт играли на рояле; позже к их компании примкнул — ну кто бы мог подумать такое — председатель земельного суда фон Лобовиц с двумя связистками.
Встреча нового, тысяча девятьсот сорок пятого, года осталась у всех в памяти. Штабс-фельдфебелю пришла в голову потрясающая идея — он приказал нагрузить и привезти в дом гору полевой почты, которая валялась на вокзале. Доставить ее адресатам было невозможно. Компания провела ночь, вскрывая и читая вслух солдатские и офицерские письма. «Дорогой муженек, у меня все в порядке, надеюсь, что и у тебя тоже».
Они приплясывали, увязая по щиколотку в шпагате, упаковочной бумаге и рождественском печенье. А главным заводилой был председатель земельного суда фон Лобовиц со своими связистками.
Эразмус Хаупт к тому времени уже выехал. Он поселился у Байсеров. Первой, чей час пробил, оказалась тетя Бетти. Было раннее утро четырнадцатого марта, она возвращалась от двух знакомых штабс-фельдфебелей. И угодила точно под артиллерийский снаряд. Следующим стал председатель земельного суда фон Лобовиц. В привокзальной пивной он неосторожно спросил, какая разница между осквернителем расы и погубителем расы. Спустя четверть часа он висел на дереве там же на площади, и на груди у него болталась табличка; «А я шутник».
На бабулю Лотхен наткнулись день спустя после прихода американцев — она лежала в подвале, зарывшись в груду одеял.
— Что здесь творится? — спрашивала бабуля Лотхен. — Что же все-таки здесь творится?
Американская санитарная машина отвезла ее в Трир, в монастырь урсулинок.
Фройляйн Штайн просто осталась в своей мансарде. Там ее и нашел американский сержант.
— Good morning, sir[14], — сказала фройляйн Штайн.
Шарлотта Хаупт еще за две недели до этого изыскала возможность уехать вместе с Пельцем на попутной машине в Вельшбиллиг. Там жила сестра Пельца.
Байсеры, как и многие в деревне, пережидали последнюю неделю на горе в лесу. Эразмус Хаупт отказался Уйти вместе с ними. Когда они вернулись, он исчез.
Хаупту редко доводилось прежде бывать «на горе», как называли местные жители Верхнюю деревню. Здесь были такие переулки, узкие проходы, тропки и закоулки, каких он никогда в жизни не видывал. Водостоки домов обрывались прямо над дверьми, встречались соломенные крыши. Пронзительные крики и вопли облаком висели над этой частью деревни. Местный диалект был ужасен, да еще пересыпан словечками воровского жаргона. В зависимости от того, кто был собеседником, жители деревни то увеличивали, то уменьшали количество тарабарских вкраплений. Словно приподнимая или опуская занавес над своей повседневной жизнью. Среди беспорядочно теснившихся сараев, садиков и покосившихся заборов носились стайки детей. Их маленькие бледные лица казались Хаупту какими-то плоскими, болезненными, к тому же дерзкими и бессовестными, они словно требовали от него чего-то, и он никак не мог понять, чего именно.
Хаупта все знали, любовь, которой пользовался в округе отец, пошла на пользу и ему. А его отца и в самом деле любили — именно здесь, в Верхней деревне, его любили особенно. И даже у самого Хаупта был здесь друг: Эрих. Эрих улыбался всякий раз, завидев Хаупта. Эриху было двадцать семь лет.