Брать все пластинки я не стал — отобрал тридцать девять штук. Составлять список Сесиль не пожелала:
— Не морочь себе голову, сам отдашь все, когда Пьер вернется. Это не подарок.
Еще шестнадцать пластинок из собрания Пьера я мог в любой момент обменять на те, что прослушал. Письмо произвело на Франка неприятное впечатление, он явно расстроился и решил поучить меня жить:
— Ты бы лучше математикой занимался, чем слушать рок. Куда подевалась твоя решимость? Испарилась? Ты отступился? На будущий год завалишь экзамены и будешь жалеть всю жизнь. Пьер прав, ты просто маленький дурачок.
Я с трудом сдержался, чтобы не накинуться на него. Сесиль встала на мою защиту. У нас с ней было общее свойство — аллергия на математику. Неискоренимая заторможенность и глубинное непонимание. Пьер бился над проблемой годами. Испробовал все средства и способы. Орал. Тряс сестру как грушу. Тщетно. Сесиль «сорвалась с крючка», подавшись в гуманитарии.
— Ты этого хочешь? — не успокаивался Франк. — Будешь филологом.
Сесиль бросила на него не слишком приветливый взгляд. Они поругались — из-за меня, математики, гуманитарного диплома. Спор начался на повышенных тонах и очень скоро перешел в крик. Они лаялись, как цепные псы, потом Франк ушел, хлопнув дверью. Сесиль была обижена и расстроена. Я тоже. Мы сидели на диване и молчали. Думали, что Франк вернется, но ошиблись.
— Почему все так? — прошептала она.
— Не злись на Франка. Мой брат бывает слишком прямолинейным, может много чего наговорить, но он так не думает.
— Я не о нем, маленький братец. Я о математике. Мы совсем ничего не соображаем. Это ненормально.
— Такова наша природа. Ничего постыдного тут нет. Почти все математики ни фига не смыслят в литературе и гордятся этим.
Мои объяснения не убедили Сесиль. Она уперлась — и ни с места. Мои доводы казались неубедительными мне самому. Пришлось отступиться. У нас была общая проблема, ее следовало решать совместными усилиями. Раз человек, способный к математике, не может научить тупицу, возможно, это получится у двух болванов, если они будут учить друг друга. Именно такое решение предложила Сесиль. Она не могла смириться с провалом. Я сомневался — хромой, выходящий на беговую дорожку на двух костылях, не станет лидером, — но сопротивляться не мог.
— Отличная идея, — сказал я, покривив душой, и принял предложение вместе заниматься математикой.
* * *
Когда я принес пластинки домой, мне устроили допрос с пристрастием. Мама хотела знать, откуда они взялись, кто и с какой стати мне их дал, ведь ей никто никогда ничего просто так не дарил — ни пластинок, ни чего-то другого. Франку удалось ее успокоить. Мама приняла решение: слушать пластинки я могу, но приглушив звук, чтобы не беспокоить соседей. В отношении рок-н-ролла это было чистой воды извращением. Я много раз брал проигрыватель и пластинки и шел к Николя. Он жил в новом доме, и мы могли наслаждаться песнями Элвиса и Джерри Ли Льюиса, врубая звук на полную мощность, до гула в ушах. Уходя домой, я всегда забирал пластинки с собой, помня данное Пьеру обещание. Потом мне улыбнулась удача: соседи снизу переехали и их квартира несколько месяцев пустовала. Теперь я мог слушать любимую музыку «по-человечески», то есть очень громко, а перед возвращением мамы убавлял звук. Рок-н-ролл действовал на меня как глоток кислорода в удушливой монастырской атмосфере. Так мы и жили. Я часами лежал на кровати, гоняя пластинки по кругу, слов не понимал, но знал их наизусть. Мария на музыку не реагировала. Жюльетта сочла своим долгом высказаться. Она обожала варьете и Жильбера Беко, но в конце концов сдалась и влюбилась в рок. Он оказывал на мою сестру волшебное действие — она умолкала. Мы слушали пластинки на предельной громкости — только так эту музыку и можно слушать. Если раздавался звонок в дверь, мы убирали звук, и соседка с пятого этажа, явившаяся узнать, не от нас ли доносится «этот ужас», уходила ни с чем — в квартире царила полная тишина.
Жюльетта проявила себя неожиданным образом. Выяснилось, что в искусстве вранья она превосходит даже меня, хотя я в этом деле был мастером. Она выглядела такой невинно-простодушной, что заподозрить ее в нечестном поступке было бы верхом нелепости. Жюльетта делала изумленное лицо, глаза у нее округлялись, губы приоткрывались, и она начинала жаловаться на адский шум. Никто на свете никогда бы не усомнился в правдивости ангельского создания. Каждое воскресенье Жюльетта ходила к мессе, исповедовалась по четвергам, была любимицей кюре. Я не удержался и поддел ее:
— А что говорит отец Страно́? Ты каешься во вранье?
В ответ она только загадочно улыбалась. У Бардона и некоторых соседей были подозрения на мой счет, и Жюльетте пришла в голову гениальная идея. В мое отсутствие она включала проигрыватель на полную громкость, а я шел к Бардону жаловаться: «Как же этот грохот мешает заниматься!»
— Просто немыслимо! Даже дома нет ни минуты покоя.
Жюльетта не раз предупреждала меня о внезапном возвращении нашей матери. Так продолжалось довольно долго. Странно, но этот невинный обман еще больше отдалил нас друг от друга. Моя ложь не имела значения — мужчина должен уметь устраиваться, чтобы выжить, но тот факт, что маленькая девочка — воплощенная чистота — может так нагло притворяться, внушил мне сомнения насчет человеческой души. Если Жюльетта способна врать так ужасающе искренне, что даже я хочу ей верить, откуда мне знать, когда она говорит правду? Кому вообще можно доверять? Лично я больше не мог доверять никому. Ужасное открытие…
В «Бальто» было полно народу. Вокруг футбольного стола собралось человек десять. Я был в блестящей форме. Соперники сменяли друг друга, но были бессильны. Мы по всегдашней привычке играли, не поднимая глаз, поэтому сначала я заметил кожаные браслеты, потом услышал хриплый голос:
— Привет, мелкота. Делаем успехи?
Самè бросил жетон на сукно. Вид у него был до ужаса самодовольный. Мы с Николя переглянулись, полные решимости разгромить его в пух и прах. Риско́вым парнем был сейчас не он, и мы собирались это доказать, я перешел в полузащиту. Николя сыграл лучшую партию в своей жизни. Он отбивал почти все удары, блокировал Самè, чем ужасно его нервировал, забил четыре гола с дальней позиции и три — от борта. А я вот не блистал, Самè предугадывал все мои действия. Я забил один жалкий гол в тот момент, когда он только взялся за ручки. Гол был на грани фола, но Самè великодушно не стал его оспаривать. При матчболе он сыграл так стремительно, что мы не успели заметить, как белый шарик влетел в ворота. Раздался металлический звук — щелк! — Самè произнес: «Бывайте, олухи!» — и исчез. Николя ужасно на меня разозлился. Мало того что Самè задал нам трепку, как жалким новичкам, так теперь еще и придется почти час ждать следующего подхода. Он предложил сыграть партию в бильярд, приблизился к столу, а я выскочил на террасу, чтобы прийти в себя, остыть и почитать.
* * *
Прямо напротив меня, в глубине, за банкетками, находилась заветная дверь за зеленой портьерой. Оттуда вышел Жаки с подносом пустой посуды. Я отодвинулся еще дальше в угол, и он прошел мимо, не заметив меня. Плохо выбритый человек в поношенном грязном плаще исчез за дверью, и я удивился: почему он так странно одет, ведь дождя не было много недель? Движимый любопытством, я отодвинул портьеру и увидел сделанную от руки надпись: «Клуб неисправимых оптимистов». Замирая от волнения, я сделал шаг вперед и изумился, поняв, что попал в шахматный клуб. Человек десять мужчин были заняты игрой, с полдюжины других наблюдали. Одни сидели, другие стояли. Остальные разговаривали тихими голосами. Неоновые лампы освещали комнату с двумя окнами на бульвар Распай. Папаша Маркюзо использовал это помещение как склад, он держал здесь столики, складные стулья, зонтики, ободранные банкетки и ящики из-под бутылок. Двое мужчин сидели в креслах и читали иностранные газеты. Никто не обратил на меня внимания.
Удивил меня не сам клуб, а сидевшие за шахматной доской в прокуренной задней комнате популярного бистро Жан-Поль Сартр и Жозеф Кессель. Я видел их по телевизору и знал в лицо. Настоящие знаменитости! Я был потрясен. Сартр и Кессель смеялись и шутили, как школьники. Я потом часто спрашивал себя, что могло их так рассмешить, но так и не нашел ответа на свой вопрос. Имре, один из столпов клуба, всегда говорил, что Сартр — полный профан в шахматах, что ужасно веселило остальных членов клуба. Не помню, сколько времени я стоял в дверях и разглядывал людей в комнате. Ни один из них даже не посмотрел в мою сторону. Потом за мной пришел Николя:
— Наша очередь.
Он не знал о существовании шахматного клуба, да и знать не хотел. Имена Кесселя и Сартра ничего ему не говорили. Телевизора в его доме не было, чтением он не увлекался.