И тут вспомнил, что записочка с дверей при мне… Что ж, поговорим с Кастусем.
Наташа, жена Кости Ячного, стоит на крыльце со своим Юрочкой на руках, и на лице у нее улыбка. Кастусь заводит мотоцикл.
— А вы, Вася, держитесь хорошенько, — говорит мне Наташа, — а то он только и знает, что гнать как ветер. Я с ним вообще боюсь ездить.
— И правильно, — отвечает Кастусь. — Садись, гвардеец, и держись.
Мотоцикл рычит, как разъяренный зверь на привязи.
Я еще раз кричу:
— Наташа, прощай!
Я слышу, как она смеется:
— Леночке привет! От Юрки и от меня!
Выезжая со двора, еще раз вижу мелькнувшую улыбку Наташи, и вот мы уже летим по мостовой центральной улицы.
Вечереет. Мелькают голые деревья, развалины, новые домики, люди… На окраине городка ныряем под арку, и вот мы в чистом поле. Прикрыв колени полами шинели, я сижу за широкой спиной Кастуся. Гляжу на руки его в кожаных перчатках, крепко обхватившие ручки руля, заглядываю сбоку в лицо, и мне смешно, какой он важный сейчас, как похож… ну, пожалуй, даже на летчика. А больше всего на отца, на старого Ячного.
Ни хлопнуть Костю по плечу, ни крикнуть я не могу. Ветер бьет в глаза, свистит в ушах. Ну и несешь ты меня, как черт грешную душу! Любят Ячные лихо ездить, ничего не скажешь!
Мы давно уже за городом. Промелькнул один километровый столб, другой, и скоро будет река. И вот мы уже под горой, взлетаем наверх и снова сломя голову мчимся вниз… Да ну тебя — пожить охота, тише ты!..
Кастусь, точно услышав, убавляет ход, и вот мы приближаемся к Неману.
На этом берегу реки, чуть в стороне от дороги, деревня, единоличная еще пока, Песчаная Слобода. На длинном мосту с нашего конца стоят двое мужчин. Когда мы подъезжаем совсем близко, они поспешно снимают шапки. Особенно старается Шпек — я узнаю его на ходу.
Мне нужно сказать несколько слов, Кастусю, как видно, тоже. Проехав мост, он сворачивает к хате у дороги и останавливается.
— Перекур, гвардеец! Ну, видел? «Мы простимся на мосту…» Ничего себе ты колхозничка завел! Все еще идет домой…
Шпек стоял с Рыбалтовичем.
Рыбалтович — когда-то один из самых крепких мужиков этой самой Песчаной Слободы. Еще подростками читали мы с Кастусем «Библию» Крапивы[5]. И кто — как бы вы думали? — давал нам эту книгу в те проклятые времена? Старший сын Рыбалтовича, Янка. Он учился в белорусской гимназии и казался нам тогда очень образованным и умным, чуть ли не коммунистом. А потом физиономия этого типа прояснилась. Паны сажали народ в тюрьму, под конвоем гоняли в кандалах по дорогам. А молодой Рыбалтович наконец-то, как говорил его отец, стал на правильный путь — пошел учиться на униатского ксендза.
Только недавно я по-настоящему понял, что такое уния. Паны придумали ее еще в далекие времена, чтобы одурманить, оторвать нас, белорусов, от России. Для этой цели «наместник пана бога на земле» — римский папа — и послал из Ватикана во Львов магната Шептицкого. Святые шпики этого святого помещика проникли и в наш приграничный район. Нашли где-то молодого Рыбалтовича, а может, и сам он их нашел, и повели его на поводке во Львов. Первый апостол с нашей околицы!
Когда сын приезжал на каникулы, отец благоговейно выпиливал из шиповника колючую рамку на образок распятого пана Езуса, читал младшим детям «святые книги» помощников митрополита Шептицкого и даже, говорят, слезы утирал, слушая чувствительные молитвы своего ученого сына. Такому отцу что! Лишь бы сынок командовал людьми, лишь бы имел легкий кусок хлеба. А сын читал по-латыни молитвы над могилами своих дедов, с иезуитским, лисьим смирением ходил по деревням, «спасая души от безбожного коммунизма».
Во время гитлеровской оккупации этот любимый сынок Шептицкого явился откуда-то уже без «господней юбки». Новый кусок легкого хлеба подкинули ему теперь немецкие фашисты. Брехал он за этот хлеб и в газетах и по радио; да еще взял к себе в город двух младших братьев: вывести в люди. И вывел. Один стал полицаем, а второй, как «более способный», попал вместе с нашим Носиком в эсэсовскую школу.
Теперь, говорят, старый Рыбалтович в обиде на советскую власть. Один сынок сидит, другой «пропал» где-то, и только старший, униат, укрылся под уютным крылышком горячих блюстителей «святой веры» — в самой Америке.
— А кланяются они теперь так низенько, просто смотреть тошно, — сказал я Кастусю, когда мы кончили курить.
— Ну их к черту! Не зря Шпек снюхался с ними — и с Рыбалтовичем и с ксендзом.
Когда-то были у нас по деревням корчмы. Как чирей на мужицком теле, сидела такая корчма и в Заболотье, тянула из хат последние соки. Мать рассказывает, что бывало так: выйдет какой-нибудь дядька Томаш или Якуб поутру сенца подкинуть корове, и, глядишь, нет его, не идет назад… Тетка забеспокоится, иной раз не станет ждать, пока печь протопится, — бежит в корчму искать хозяина. Так и знай, что он там. Сидит и тянет разведенную водой сивуху, закусывает лежалой таранью. Дядька, понятно, не один, в компании. Заложили изрядно, уже и до песен дошло. Если же какая-нибудь тетка спохватится слишком поздно, мужики успевают и поссориться, а то и за грудки схватиться. Чаще же всего бывало, что и тетке наливали в чарочку, и тетка сдавалась.
В праздники корчма была всегда полна. Корчмарь только и успевал записывать, кто сколько берет в долг. А деревня пила. Пила с горя. Пила с радости… Да какая там могла быть радость на хлебе с мякиной!..
Уже на памяти таких, как я, корчмы по деревням совсем перевелись. Заболотинцы собирались у Ячного. Главным образом мужчины, хозяева, потому что у молодежи было свое прибежище. Ячный, так сказать, жил всегда на людях. Редкий случай, чтоб в хате у него не было кого-нибудь постороннего: картошки или хлеба куска не съешь, чтобы люди не видели, слова жене или сыну не скажешь, чтобы кто-нибудь не слышал.
С сентября тридцать девятого года в деревне появился красный уголок, потом, после войны, клуб, но мужчины постарше по-прежнему ходили к Ячному. «В малой хате теплей, — говорили они, — а клуб, он больше для молодежи подходит».
Привычка у стариков осталась прежняя, но беседы в их «клубе» пошли, понятно, новые.
Надев свои очки, Ячный читал вслух «статейки» из газет, а потом присутствующие долго и обстоятельно, как кровное дело, обсуждали все: строительство заводов, городов, дорог; рост колхозов в нашей «Западной» и там, на востоке, где они существуют уже давно. Обсуждалось также и международное положение: какого черта, например, надо Трумэну и всей его своре, что они угрожают людям новой войной? Часто Ячный читал какую-нибудь книгу, тоже вслух, так как про себя читать ему все равно не дали бы.
После того как сгорел клуб, заседания правления тоже проходили у Ячного. Людно бывало в такие вечера. Мужчин набивалась полная хата.
Тем больший интерес вызвал тот вечер, когда мы с Кастусем приехали из района.
Так же как и мы, Кастусь не мог дождаться весны: не терпелось ему приступить к строительству колхозного двора. Начало было положено, и, надо сказать, начало неплохое: больше ста кубометров леса лежало на пригорке, за деревней.
— Да… Заболотье, — говорил Кастусь, склонившись над проектом плана колхозного двора. — Надо сказать, что название нашей деревни дано довольно точно. Я за это время облазил весь район, каждую тропку исходил, и всюду, товарищи, одна песня: чуть не каждую нашу деревню можно было бы назвать или Заболотьем, или Песчанкой. Паны всегда захватывали себе лучшие земли, всегда оттесняли нашего брата на пески и болота. Глядишь, то поле твое боронит ветер, как в Песчаной Слободе, то, как у нас, копну сена — не сено, а слезы, одна осока — приходится вывозить из болота на лыжах…
Григорий Комлюк, недавно назначенный конюхом, мужичонка в кожухе с приставшими к воротнику колосками, зашевелился.
— Конечно, — сказал он, — все это самая чистая правда. Коровы наши теперь ходят по траве, как по морю. А когда-то тонули в грязи. Есть, бедняга, хочет, залезет в болото да там и увязнет. Каждый денечек вытаскивали скотину из топи.
— Несешь иной раз сено с болота, — заговорил Шарейка, — вода с копны так и течет по спине… Хо-лод-нень-кая!..
— Ну ладно, ладно, — прервал его Гаврусь Коляда, не охотник до длинных разговоров. — Говори, Костя, ты.
Я смотрю на Кастуся, и мне вспоминается один наш разговор о родниках. «Малевич пустил родник на болото, — рассказывал Кастусь, — пруд выкопал, карпов разводит. А раньше как было?! Раньше у нас воевали с родниками: заваливали их сухим пыреем, камнями, под землю загоняли, чтобы поле было побольше. А мы их выпустим на волю, пускай бегут, пускай работают на нас!..»
— Кое-кто скажет или, может, подумает, — говорит Кастусь, — что дело это, по заведенному порядку, надо бы начинать попозже: «Никто, мол, зимой не строится…» А мы начнем понемногу теперь же: не терпится, слишком уж долго ждали и мы и наши отцы! Чего мне тут с вами бродить по полям да выбирать: все мы знаем, что лучшего места под наш колхозный двор, чем Первая Круглица, днем с огнем не найти.