Такие улицы, как улица Св. Урбана и Утремон, где жили нарождающийся средний класс и богачи, представляли собой почти замкнутый мирок. С гоями никаких отношений, если не считать деловых, у нас практически не было. И отнюдь не по причине болезненной замкнутости или дурацкой робости. В предвоенные годы в Канаде распоясались неофашистские группировки. В США действовали отец Кофлин[97], Линдберг[98] и другие. У нас — Адриан Аркан[99]. Приемы у них были примерно одинаковые. Я помню и свастики, и надписи «А bas les Juifs»[100], намалеванные на Лаврентийском шоссе. Имелись и пригороды, и гостиницы в горах, и загородные клубы, куда нас не очень-то допускали, и пляжи, где висели объявления «ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ДЛЯ ХРИСТИАН», и университетские квоты; время от времени на Парк-авеню случались и стычки на расовой почве. Демократия, призывавшая нас на свою защиту, была несовершенной и нас не жаловала. В Канаде — отрицать не приходится — нам жилось лучше, чем в Европе, тем не менее страна эта принадлежала им, а не нам.
В войну я был мальчишкой. Припоминаю плакаты в окнах табачных лавок: «У СТЕН ЕСТЬ УШИ», «ВРАГ — ПОВСЮДУ». В памяти встают мои родители, дядья и тетки, щелкающие по вечерам в пятницу орехи в ожидании, когда же эта парочка, лучшие друзья евреев, Рузвельт и Уолтер Уинчелл[101], кончат разговоры разговаривать и вступят в войну. Мы восхищались англичанами — вот уж кому храбрости не занимать стать, но больше надеялись на американскую морскую пехоту. Нам, взлелеянным Голливудом, представлялось, как парни, капля в каплю похожие на Джона Уэйна[102], Гейбла[103] и Роберта Тейлора[104], сокрушают немецкие «тигры»; Ноэль же Коуард[105], Лоуренс Оливье[106] и т. д. — они играли в выходящих один за другим английских фильмах о войне — были люди как люди со своими слабостями. Вот почему в день Перл-Харбора мы — правда, ненадолго — возликовали: война, что и говорить, внесла сумятицу в умы. В других странах наших родственников — их помнили лишь наши деды и бабки — убивали.
И тем не менее мы, ребята из ФСШ, разгуливавшие по улицам в кадетской форме, куда больше интересовались неслыханно порочными девчонками, ошивающимися около военных лагерей («Парню в форме у них отказа не будет, усек?»), о которых писал «Геральд». По правде говоря, кое-какие лишения выпали и на нашу долю. В войну запретили закупать американские комиксы: как я понимаю, из-за нехватки американской валюты. Поэтому нам приходилось покупать их из-под полы по четвертаку за штуку. Однако в том же газетном киоске мы приобретали и листок с изображением четырех свиней. Если свернуть листок, как указано, из свиных задов складывалась мерзкая рожа Гитлера. У дверей купермановских «Продуктов высшего качества», где постоянным покупателям отпускали сахар без талонов, мы выкрикивали «Куперман — спекулянт!» до тех пор, пока старик, размахивая метлой, не вылетал из магазина — тогда мы пускались наутек.
Война в Европе в значительной мере изменила жизнь монреальской еврейской общины. Начать хотя бы с того, что в Монреаль стали прибывать беженцы. Беженцы, в Англии интернированные как нежелательные иностранцы и высланные в Канаду, где их в конце концов отпускали на свободу, серьезно повлияли на нас. Думается, мы представляли себе беженцев как нищих хасидов, волочащих тяжелые узлы. Мы рвались им помочь, делали широкие жесты, но в ответ ожидали не просто благодарности, а чего-то большего. На поверку беженцы оказались по преимуществу немецкими и австрийскими евреями, куда более тонными, чем мы. Они, в отличие от наших дедушек и бабушек, были родом не из галицийских или российских местечек. Они не посматривали на Европу свысока, как наши, отнюдь нет. Напротив, нашу культуру они находили жалкой, наш город — захолустным, наших евреев — ограниченными. Мы были и сбиты с панталыку, и уязвлены. Но сильнее всего нас задело, я думаю, то, что беженцы говорили по-английски лучше многих из нас и к тому же имели наглость говорить между собой на ненавистном немецком. Многие из них не считали также нужным скрывать, что для них Канада — всего-навсего затхлая провинция, где можно перекантоваться, пока не получишь американскую визу. Вследствие чего у нас, истинных канадцев, они не пользовались расположением.
Для наших дедушек и бабушек, которые не могли забыть о своих близких, оставшихся в Румынии или Польше, война была временем неизъяснимой скорби. Наши родители смотрели, как быстро, слишком быстро растут и один за другим уходят на войну — и помешать им нельзя — их сыновья. Притом что на то была их добрая воля: вплоть до последних дней войны канадцев призывали исключительно для службы в Канаде. В Европу отправляли лишь тех, кто сам вызывался воевать там.
Для моих ровесников война обернулась иной стороной. Для меня — и думается, для большинства моих ровесников — война страшным временем не была. И объясняется это тем, что в войну у многих из нас отцы стали хорошо зарабатывать. И пусть чуть ли не повсюду падали бомбы и тонули пароходы, наша страна переходила от кризиса к незнаемому доселе процветанию. Мои ровесники слышали — как не слышать! — о смертях и лишениях, но видеть-то мы видели, как наши соседи переселялись из квартир без удобств в квартиры на Утремон-стрит, дома на две семьи и разноуровневые коттеджи в пригородах. В войну мы, конечно же, читали о восстании в Варшавском гетто, но видеть-то мы видели, как в Монреале из убогих и тесных шулов мы перебирались в большие здания с витражами и украшенными мозаикой стенами, где помещаются и синагога, и хедер. В войну некоторые из нас потеряли братьев и родственников, но никогда еще в Канаде не жили так хорошо, и вот тогда-то и начался исход из снимаемых на лето в Шоубридже[107] домишек с уборной во дворе в собственные коттеджи колониального стиля в Сент-Агате с быстроходными катерами на озере.
Июль 1941-го, солнечное утро, в небе ни облачка. Ной, Гас и Херши сговорились встретиться на терраске кондитерской лавчонки Старой Анни в Прево, деревушке в Лаврентийских горах, где наши семьи снимали на лето жилье у местных. Они решили забраться на гору за Девятью Коттеджами и дойти до озера Гандон, где живут гои.
Первым пришел Херши.
Старая Анни, махонькая седая вдова с черными скорбными глазами, подозрительно оглядела Херши с ног до головы. На поясе у него висели санитарная сумка и перочинный нож.
— И что случилось, — спросила она, — революция или что?
Херши скривился.
— Много будете знать — скоро состаритесь.
Лавчонка Старой Анни занимала приземистый, просевший домишко, чуть не весь обклеенный рекламами. Старой Анни называли вовсе не потому, что ей стукнуло шестьдесят два. Давным-давно, в Литве, у ее родителей умерли в младенчестве первые трое детей. И тогда деревенский чудодей наказал им следующего ребенка, если он у них народится, сразу же называть алте (старой) — Бога это должно пронять.
Вслед за Херши пришел Гас. Он прихватил с собой пневматическое ружье и бутерброды с яйцом и луком.
— Стук-стук, — сказал он.
— Кто там? — отозвался Херши.
— Ной.
— Разве ты Ной?
— Ной не ной, а тебе — бежать к мамочке: она тебя зовет.
Позади лавчонки Старой Анни простиралось выгоревшее, поросшее колючей травой поле — оно служило чем-то вроде базарной площади. По пятницам сюда с утра пораньше сходились франко-канадские фермеры — привозили птицу, овощи, фрукты. Публика это была недоверчивая, с жесткими, изрезанными морщинами лицами, но матери семейств с улицы Св. Урбана ни в чем им не уступали, и к концу дня фермеры — на последнем издыхании — были рады убраться восвояси. Женщины, а в умении торговаться им не было равных, объяснялись с фермерами на смеси французского, английского и идиша.
— Так филь, месье, за этот клейне ципка? Vous[108] мешугинер?
Паинькин Ябеда увидел, что мальчишки сидят на крылечке — ждут Ноя. И не без опаски приблизился к ним.
— Куда направляемся? — спросил он.
— В Китай, — отрезал Гас.
Когда мамаша Ябеды хотела напомнить ему, чтобы он сходил в уборную, она кричала с балкона:
— Доллинек, пора поливать чайник!
Паиньке, двоюродному брату Ябеды, исполнилось семнадцать, и звали его Милтон Фишман. Он был очень набожный и вел службы в летнем лагере. Ябеда ему наушничал.
— У меня есть четвертак, — сказал Ябеда.
— Позолоти ручку, — предложил Гас.
Семьи, жившие на Кларк, Св. Урбана, Рейчел и Сити-холл, скидывались и снимали на лето коттеджи в Прево. Уж как там они исхитрялись наскрести деньги, чем поступались, значения не имело — дети должны проводить лето на свежем воздухе. В Прево почти никто не жил постоянно, большинство покосившихся домишек принадлежали франко-канадцам, которые жили в Шоубридже, выше по склону. Поезда Канадской железной дороги останавливались в Шоубридже. Прево — он располагался у подножия горы — отделял от Шоубриджа мост; построил его первый почтмейстер, человек по фамилии Шоу. Поселок являл собой мешанину дощатых лачуг и коттеджей, разбросанных по горам и долам, которые перекрещивались ухабистыми грунтовыми дорогами и запутанной системой тропок. Центр поселка находился у начала моста. Здесь размещались магазины Циммермана, Блатта, гостиница «Прибрежная», мясная лавка Стейна, а на уходящей вправо петлистой грунтовой дороге — синагога и пляж. В 1941 году между универсальными магазинами Циммермана и Блатта, расположившимися друг напротив друга по обе стороны шоссе, еще шла упорная конкуренция. При магазинах — оба размещались в растянувшихся вдоль шоссе унылых зданиях, краска на которых давно облупилась, — имелись танцзалы и просторные террасы, на них тоже устраивали танцы. Но Циммерман обставил Блатта, заведя помощницу, звали ее Зельда. Она обклеила магазин Циммермана объявлениями.