Случись Соланж проснуться и сесть в такую минуту, она стряхнула бы Леона, точно крошку, вниз, на простыни. Он сам себе казался муравьем на стволе секвойи, но что с того — ему был неведом страх. Совершенны были черты этой женщины, безукоризненна их симметрия. Рассматривать ее — все равно что созерцать фасад готического собора или дворца эпохи Возрождения, восхищаясь как чудом всего ансамбля, так и красотой отдельной детали. Высоко над ним, точно полная луна на небосклоне, лицо Соланж излучало сказочное сияние, повергавшее его в трепет и наполнявшее восторгом. Божественна — да, она была божественна.
Со временем он так осмелел, что позабыл наказы жены: она запретила ему ходить… сами догадайтесь куда! — и просила не спать голышом во избежание соблазнов. Он с вечера прятал в кармане пижамы нейлоновый шнурок и привязывал его ночью к левому соску жены — это была глыба плоти величиной с его ногу, с зернистой поверхностью — ни дать ни взять скальный крюк, — твердевшая под воздействием холода. Леон спускался, как заправский альпинист, проходил под огромной грудью (95Е), высоким куполом белевшей в ночи, огибая слева решетку ребер, слышал барабанный бой сердца, пересекал котловину солнечного сплетения и располагался биваком у пупка — широкого, как кратер вулкана, колодца, окружавшего сложный рисунок, что-то вроде двойной спирали, оставшийся после отсечения пуповины. Изнутри расширяющейся книзу корзины он слышал треск и бульканье. Там, под этим пневматическим матрасом, что-то рокотало, как засорившийся водопровод.
Соланж переваривала пищу, укрепляла свое огромное вместилище. Пройдет несколько часов — и опустевший желудок снова заурчит, требуя еды. Три беременности не испортили ее форм, она лишь немного округлилась, и этот намек на полноту особенно умилял Леона. Тело Соланж жило и дарило жизнь, этим оно и было прекрасно. Ее живот вздымался и опускался в ритме дыхания, укачивая Леона, порой он незаметно засыпал, и тогда приходилось чуть свет карабкаться, обдирая руки, наверх, отвязывать веревку и поспешно нырять в карман. Он и тут рисковал: если бы Соланж вдруг встала по неотложной надобности и обнаружила повисшего на левой груди паучка — что бы она сказала? Уж наверно, задала бы ему хорошую трепку. Иногда Горчичному Зернышку хотелось покрасоваться: он гарцевал на своей Необъятной, бежал во всю прыть по склонам живота, порой добирался до пышных, мягких бедер, где заманчивых складочек хватило бы на сотню таких Леонов, прыгал и кувыркался, благо падать на свою толстушку ему было очень мягко. Но ни разу он не отважился спуститься ниже пупка, туда, где начинается сухая полоса густой растительности: эта зона, огороженная кордоном трусиков (белый атлас, размер 50), была для него запретной. Уменьшившись, он потерял доступ туда. Он больше не был мужем Соланж — всего лишь временным жильцом ее роскошной анатомии. Жить на ней было все равно что в гареме, где тысяча разных женщин воплотились в одной. Если он тайком присвоит частицу ее, думалось ему, — это не воровство.
И вот однажды вечером, вернее, лунной ночью, когда Леон опьянел, неосмотрительно надышавшись хмельным духом подмышек Соланж, он решился и, захватив второй шнурок, чтобы увеличить радиус действия, начал спуск по животу от пупка к ногам. Из осторожности он решил пробираться ползком, точно траппер, подстерегающий бизона. Растительность становилась все гуще, буйные травы так щекотали ему нос, что он два раза чихнул. Он знал, что дорога в рай полна опасностей, но, нарушая табу, испытывал незнакомый доселе восторг. Аккуратно приподняв резинку трусиков — словно бы раздвинув ряды колючей проволоки, — он ступил в шелковистую чашу, обильно покрывавшую широкий холм, скорее даже курган. Очевидно, газон давно не подстригали. Подумать только, в прежние времена его супруга была всегда чисто выбрита во всех местах — он даже упрашивал ее оставить хоть несколько волосков под мышками! Леон огляделся, сверился с навигационными приборами — компас, буссоль и секстанту него имелись, — убедился, что не сбился с пути и не забрел, скажем так, в тыл, что было бы досадно. Потом он лег ничком в пышную поросль и стал вдыхать ароматы полей — свежий дух цветов и трав, смешанный с мускусным запахом мыла. Но другой, дурманящий запах поднимался из недр: тянуло йодом, морскими водорослями, дыханием соленых вод. Целый подводный мир жил своей жизнью под этим утесом. Ему казалось, будто он слышит рев прибоя, плеск разбивающейся о скалы высокой волны. Воспоминания о былом безумном счастье нахлынули на него, голова пошла кругом, уже не владея собой, он тоненько закричал, зарылся лицом в густые заросли, ему хотелось и смеяться, и плакать. Боже мой, а что, если вернуться туда? А что, если… Почему бы нет? Поселиться в Соланж навсегда, остаться квартирантом в ее просторах? Да, почему бы не вернуться знакомым путем в первородный мешок и застыть там потихоньку этакой мыслящей окаменелостью? И никто не узнает, даже она, то-то он заживет припеваючи, и кров, и стол задаром, никаких забот. Вечное блаженство, рай на земле!
Так он думал, лежа на самом краю лобка, не зря именуемого холмом Венеры, готовый спрыгнуть в святая святых. Соланж — она спала по обыкновению на спине — слегка раздвинула во сне ноги. Леон смотрел в бездну перед собой и не мог насмотреться. Он был сам не свой от величественной красоты пейзажа и уже прикидывал, как будет проще до него добраться. Что же произошло? Как он мог так оплошать, он, знавший местность, как свои пять пальцев, исходивший ее вдоль и поперек? О, сущая и весьма прозаичная мелочь: своими передвижениями он щекотал Соланж, она машинально потянулась рукой к низу живота, чтобы почесаться, и сбросила, даже не подозревая об этом, своего маленького мужа прямо в пропасть. Ее огромные пальцы стряхнули его одним щелчком. Не понимая, что происходит, он упал вниз головой, почувствовал, как его обдало жаром, и пролетел, не ударившись, сквозь буйную растительность до самых ягодиц, которые, как подушки, смягчили падение. Он был лишь слегка оглушен и мог бы выбраться, ухватившись за тяжелый багровый полог, обрамлявший этот каскад плоти. Но там, в вышине, Соланж вздохнула, раздраженная щекоткой, качнулась всей своей огромной массой, а потом с поразительной для такого веса резвостью перевернулась на правый бок и сдвинула ноги, зажав беднягу Леона: он оказался в тисках, точно муха, расплющенная между страниц книги, застряв носом в таком месте, назвать которое нам не позволяют приличия.
Соланж нашла его утром, задохшегося, полумертвого, у себя между ног и не столько испугалась, сколько возмутилась. Она извлекла его, липкого от слизи, и стала приводить в чувство: окунала поочередно в стаканы с ледяной водой и с горячей, делала искусственное дыхание рот в рот через соломинку, причем дула так сильно, что он едва не лопнул. Можно было позвать на помощь Дубельву, но тогда пришлось бы объяснять ему, что Леон спал в ее постели, а это оскорбило бы славного профессора в лучших чувствах, тем более что он как раз накануне сделал ей предложение, и она, устав противиться, согласилась. Как только Микроб пришел в себя, Соланж дала волю своему гневу. Он злоупотребил ее доверием, позволил себе мерзкие веши. У нее чесались руки выпороть его хорошенько, чтобы научить себя вести. Отныне, объявила она, похотливая козявка будет спать в одиночестве, и никаких нежностей на ночь! Сладкой жизни пришел конец.
Когда гнев Соланж поутих, она купила Леону взамен погибшего «ягуара» спортивный самолет «сессна», биплан с настоящим маленьким двигателем, управляемый как вручную, так и с помощью пульта. Коль скоро не на чем стало ездить — пусть маленький муж летает. Для семьи настала счастливая пора. Обиды и невзгоды последнего времени были каким-то чудом забыты, и общее дело объединило родителей и детей. Батист завидовал роскошной машине отца, самолету же — нисколько. Леон наравне с Соланж и детьми участвовал в сборке модели, доставленной в разобранном виде, лично наблюдал за работами, расточал советы и похвалы. От возбуждения он почти не спал, устроил себе походное ложе прямо «в цеху» — на краешке кухонного стола, среди отверток, ножниц и баночек с краской и лаком. В запахах скипидара и клея он скреплял, подгонял, свинчивал не покладая рук. Сам выкрасил корпус и написал на нем красной и черной краской имя своего самолета: «Молния».
На этот раз Батист и Бетти тоже увлеклись затеей: крошечный человечек, который звался их отцом, оказывается, еще мог их чем-то удивить. Даже Борис и Беренис — близнецам было полтора года — своим лепетом явно пытались выразить интерес. Они видели суету, оживление в доме, и им тоже хотелось участвовать. Леон, Мелочь Пузатая, Шмакодявка, Мозгляк, вновь снискал, хотя бы отчасти, уважение в семье! За лихорадочной деятельностью и радостным предвкушением забылись даже недавняя опала и отлучение от тела супруги. Он был уверен, что Соланж рано или поздно снова примет его в карман пижамы — надо только еще немного потерпеть. Чтобы утешиться, он стащил у нее надушенный платочек и сделал себе из него покрывало на кровать и две наволочки.