Сабрин страшно. Чувства ее напряжены. Огляделась подведенными сурьмой глазами по сторонам. Белое облако в небе как клочок пушистого, расчесанного хлопка. Девушки поют:
Мой милый надолго меня покидает,
И сердце в груди от тоски замирает.
Руки Сафвата тянутся к ней из тьмы сеновала, обнимают, прижимают крепко.
Прядь черных волос на лицо мне упала,
Гляжу — от тоски она белою стала.
Хриплым голосом Сабрин прошептала:
— Не надо, си Сафват.
Как закончат собирать хлопок, совсем скоро, через неделю, вернется Абуль Гит. Они сыграют свадьбу. Отец продаст урожай. Уже все готово. Осталась одна неделя.
— Не надо, си Сафват, не надо.
— Иди сюда, Сабрин.
— Осталась всего неделя, си Сафват.
Какие у него мягкие руки, белая нежная кожа.
— О горе, си Сафват. Даже Абуль Гит этого не делал.
Абуль Гит далеко, в Джанаклисе. Быть может, как раз в этот момент лежит под кустом винограда, отдыхает, думает о Сабрин, о свадьбе, о счастливых будущих днях.
— Ты, Сабрин, самая красивая на свете.
Она молча боролась. Порвала на нем рубашку, оборвала золотую цепочку на его шее. Испугалась, что испортила дорогую вещь. Вся сжалась от страха. Увидела блестящие в полутьме глаза Сафвата, сжалась еще больше. Занати сейчас в поле. Наверное, пьет чай в тени пальмы. А отец спит.
— О господи, ведь осталась всего неделя.
— Сабрин, я никого никогда не любил, кроме тебя.
И ей уже чудится, что она всю жизнь его любила.
А в это мгновение любит и хочет самозабвенно. И ненавидит так, что готова убить.
— Обожди неделю. Не позорь меня.
— Нет, нет, радость моя.
В голове Сабрин мелькают мысли о дозволенном и запретном, о позоре и тайне, о Занати, об отце с матерью, об Абуль Гите, об обновках к свадьбе, хранящихся в сундуке, в горнице: цветных платках, ночной рубахе, флакончике одеколона. Вспоминаются картины на стенах комнаты в маленьком доме Абуль Гита — они изображают Адхама, его возлюбленную-танцовщицу и дочь его дяди, на которой он должен был жениться. Видится ей новая медная посуда — таз, чайник, кастрюли, примус в коробке. Еще ни разу не постеленная циновка, сундук, обклеенный портретами красавиц.
Руки Сафвата сжимают ее плечи. Она чувствует прикосновение его мягкой щеки. Его пальцы нежно гладят ее лицо. Сабрин слабеет под ласками, теряет последние силы и внезапно сама привлекает его к себе. Горечь и тоска, страх перед запретным, невыплаканные слезы — все тонет в бурном потоке страсти.
Прижимаясь лицом к ее мокрым от слез, горячим щекам, Сафват полон гордой радости. Вот он, миг его отмщения. Он мстит всему и всем: Александрии, обнаженным женщинам на пляжах, собственной безмерной тоске. (Александрия и Ильхам были для него лишь поводом оправдать свое бессилие перед лицом жизни. Он всегда носил в душе семена поражения, яд неизлечимой болезни.) Он мстит героическому веку, эпохе священной борьбы, ежегодным провалам на экзаменах, пестрой толпе, заполняющей каждый вечер александрийские улицы.
— Как не стыдно, си Сафват. Абуль Гит никогда такого не позволял.
Он отомстил за частные уроки, за письма из деканата… «С сожалением извещаем Вас, господин аль-Миниси…», за все еще звучащую в ушах фразу мадам Сони: «Ильхам к вашим услугам».
Сабрин. Какая у нее гладкая, шелковистая кожа. Его удивило, что второй раз она уже не отталкивала его, не сопротивлялась. С непросохшими слезами в глазах она сама обнимала и целовала его.
Поднявшись с земли, Сабрин тщательно отряхнула соломинки, приставшие к платью, пригладила волосы. Она не глядела на Сафвата, сидевшего рядом на сене. Лицо ее было замкнутым и отчужденным. Ей было страшно. Лишь вспомнив о Занати, который будет стоять у двери комнаты в ее первую брачную ночь, она поняла, что наделала. Перед свежевыкрашенной дверью дома соберутся все жители хутора, все родственники из Дамисны. Все будут ждать, пока не выйдет Занати с белым, окровавленным платком в руке, чтобы разразиться криками радости и заздравными песнями: «Счастлив тот, чья невеста чиста!»
Поздним вечером поднялась Сабрин на крышу дома, села, вслушиваясь в тишину, чувствуя в душе грусть, и горечь, и нежность. Но не к Абуль Гиту, который сейчас далеко, в Джанаклисе. До него ей нет дела. К Сафвату, сыну хаджи аль-Миниси, к Сафвату! Тут она ударила себя по щекам.
— О господи, горе мне!
Издалека слышен голос отца. Мать в загоне кормит буйволицу. Бледные звезды в небе полны печали и сострадания. Что ей делать? Заплакать? Закричать, созывая всех жителей хутора? Пусть сбегутся друзья и враги, заплачут вместе с ней. Бить себя по щекам? Порвать одежду? Зарыться в землю? Броситься в канал? Встать утром на мосту и всем признаться в содеянном?
Когда Сафват вышел с сеновала, вокруг уже ложились легкие тени. Издалека доносилось пение сборщиков хлопка. Ленивый ветерок слабо обдувал его лицо. В Дамисне, на мельнице, работала паровая машина. Над нею к голубому небу поднималось облачко черного дыма и медленно таяло в вышине.
Вторник, 23 сентября 1962 года
В то время хутор хаджи Хабатуллы аль-Миниси выглядел совсем иначе, чем сейчас. Дом хаджи оставался еще одноэтажным и небеленым. Смоковница у моста не была срублена. В ночной темноте она возвышалась, как часовой на посту, и Абд ас-Саттару казалось, что она караулит хутор вместе с ним. Навес для хлопка еще не надстроили и не расширили. И сам Абд ас-Саттар был полон сил и каждую ночь, когда все вокруг засыпало, ходил к Ситтухум. Сабрин из милой девочки еще не превратилась в цветущую девушку. И прохладные вечера, сменявшие жаркие дни, окутывая хутор прозрачным туманом, несли с собой не грусть, а отраду.
В тот вечер на хуторе царило оживление: все его жители собирались на помолвку Сабрин с Абуль Гитом. Абд ас-Саттар не стоял, как обычно, на берегу канала, возле моста, и в лавке Абуль Фатуха купил не пачку табаку, а три пачки сигарет «Бельмонт». Указывая на полку пожелтевшим от курения пальцем, он уточнил:
— Три больших пачки, Абуль Фатух.
Стоявшие у дверей лавки хуторяне нестройно загалдели:
— Поздравляем, начальник караула. Да пошлет тебе Аллах счастья.
— Спасибо. И вам того же желаю.
Забрав сигареты, пошел домой, провожаемый голосом радио:
«Принятие в прошлом году социалистических законов означает»…
Рано утром, до ухода мужчин, Ситтухум подмела комнаты (мести после их ухода — дурная примета), вымела улицу перед домом. Соседки здоровались с ней особенно приветливо, поздравляли. Она чувствовала странное волнение. Все знали, что Сабрин еще не выходит замуж за Абуль Гита — дело ограничится помолвкой, — а свадьбу Абд ас-Саттар собирается справить лишь после следующего урожая хлопка. О лучшем женихе, чем Абуль Гит, Сабрин нечего мечтать. Ведь он родственник хаджи Хабатуллы, хотя и дальний. Единственный порок Абуль Гита — вечный его надсадный кашель. Но Ситтухум не раз повторяла Сабрин, возясь возле печки или на крыше дома, что мужчина, какой он ни есть, все ж мужчина. А сваха на прошлой неделе сказала, что единственный порок мужчины — пустой карман. И все же в то утро в душе Ситтухум творилось что-то непонятное.
Закончив подметать, она принесла чистой воды, полила улицу перед домом. Постелила в горнице новую циновку. Положила выстиранные галабеи Абд ас-Саттара и Занати под тяжелую подушку — разгладить и стала посреди дома, раздумывая, что ей еще нужно сделать. И вдруг с удивлением услышала рыдания в соседней комнате — Сабрин плакала, как никогда не плакала раньше.
Вернулся с утренней молитвы Абд ас-Саттар, услышал плач дочери, улыбнулся про себя:
— Иди завтракать, дочка. Не надо плакать.
Линялым рукавом Сабрин вытерла слезы, вышла к отцу. Ситтухум было жаль ее и боязно чего-то. Страх давно преследовал ее, хотя никаких причин к тому вроде бы не было. Она подала мужу завтрак, увидела, что он курит.
— Что это ты, не евши?
Абд ас-Саттар вздохнул и затянулся с такой силой, что чуть разом не прикончил цигарку. Выпустил густое облако дыма, закрывшее все его лицо, промолвил:
— Так-то, Умм Сабрин, трудные времена настают. Садись, позавтракаем.
Впервые за долгие годы он пригласил ее позавтракать с ним. Обычно они собирались все вместе вокруг таблийи лишь по субботам в базарный день, когда на хуторе режут уток и кур и по всем улицам летают перья.
Но сегодня особый день. Помолвка Сабрин напомнила Абд ас-Саттару о времени, о возрасте. Глядишь, год-другой, и он станет дедом. От этой мысли тяжелели плечи, в душе рождалась горечь сожаления об ушедших годах.
Абд ас-Саттар уже давно заметил, что Абуль Гит ластится к нему, подолгу сидит возле него на берегу канала, приветливо улыбается, расспрашивает о здоровье, заводит разговоры о политике, о ценах на урожай, о расчетах с хаджи аль-Миниси. Он тогда еще заподозрил кое-что и почувствовал себя польщенным.