Об уроках французского Хенка благоразумно промолчала.
— С тех пор, как стала хозяйкой в лавке, ты очень задрала нос, ни разу не удосужилась к нам зайти, ни о чём не догадалась спросить, надеялась, что тебе какой-нибудь воробей принесёт в клювике новости и прочирикает их над твоим малюсеньким ушком. Ты даже не знаешь, что в Алитус уже больше ездить не надо, — не то с сожалением, не то со злорадством сказала Роха.
— Что, Алитус, как и Вильнюс, заграбастали эти захватчики — поляки?
— Ты у Кремницеров больно учёной стала! Сначала спроси, почему туда ездить не надо, а потом уж бросайся словечками про поляков-захватчиков.
— Почему? — уступила её напору Хенка, чувствуя свою вину — она и впрямь давно не заходила на Рыбацкую улицу, не спрашивала — просто не хотела мозолить глаза, она ведь ещё не невестка…
— Полк Шлеймке перебросили поближе к нам, к Йонаве, — сказала Роха, — в Жежмаряй — небольшой городок под самым Каунасом. Так он написал. Почему перебросили, понятия не имею. Пока, пишет, это секрет… по-ихнему, военная тайна. Если встретите Хенку, пишет, передайте ей мой привет и благодарность за шерстяные носки, они, пишет, греют, как печка, очень тёплые.
— Хорошо, что связала не узкие, — сказала виноватая Хенка.
— Ты, похоже, ещё до свадьбы все его размеры изучила… — поддела её Роха.
— Вы, Роха, порой такое скажете, что и у глухого лицо алой краской зальётся.
— Не строй из себя святую простоту… Пора привыкнуть ко всем словам — и пресным, и солёным, — улыбнулась неулыбчивая Роха. — Слава Богу, скоро наш солдат перестанет расчёсывать конские хвосты и чистить эти зловонные казармы. Отслужит свой срок и на Хануку с миром вернётся домой.
8
До светлого праздника Хануки было чуть больше полугода, и Хенка рассчитывала ещё навестить своего возлюбленного в воинской части. Тем более что от Йонавы до Каунаса в погожий день можно было добраться на попутной телеге и даже переночевать у дальних родственников отца — скорняков Дудаков, которые жили не в самом городе, а в предместье Шанчяй.
Всё складывалось у Хенки как нельзя лучше: дорога до любимого кавалериста сократилась, реб Ешуа вроде бы чуть-чуть поправился и, может быть, снова примет бразды правления в лавке, да и отношения с переменчивой, как погода, Рохой — тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы! — наладились.
И вдруг всё рухнуло.
— Что ни день, какая-нибудь громкая новость! Это, правда, произойдет ещё не сегодня и не завтра, — сказала Этель. — Но, нас, Хенка, кажется, ждут большие перемены.
Хенка затаила дыхание.
— Арон считает, что дальше полагаться только на доктора Блюменфельда при всех его несомненных достоинствах нельзя. Реб Ешуа серьёзно болен и нуждается в опеке более опытных врачей. Муж категорически настаивает на том, чтобы мы продали дом и лавку и переехали куда-нибудь в Европу — если не во Францию, то в Швейцарию или Италию. Там и медицина на высоте, и воздух как бальзам.
— Там, конечно, хорошо, — не выдавая своего замешательства, пролепетала Хенка.
— Будь моя воля, — продолжала Этель, — я бы и тебя с собой взяла. Ты не только замечательная нянька. Ты хороший человек. И по-французски уже немного знаешь…
Этель озорно рассмеялась.
— Спасибо, — сказала Хенка. — Вы меня чересчур хвалите. Я этого никак не заслуживаю…
— Но ты, наверное, всё равно не согласилась бы всё бросить и уехать отсюда.
— Ни за что.
— Я тебя понимаю. Как ни крути, а самая лучшая страна на свете — это любовь. С начала и до конца жизни её населяют всего два жителя, но умные люди эту страну на другие страны не меняют. Если, конечно, в ней царят мир и согласие. — Этель вдруг смутилась своей высокопарности, вытащила из сумки гребень, долго задумчиво расчёсывала русые волосы и, как бы извиняясь за свою откровенность, сказала: — Правда, всё ещё может измениться. Мой свёкр упрям и твёрд, как кремень. Только Богу известно, какие искры из этого кремня можно высечь. Он говорит одно и то же: «Вы, пожалуйста, уезжайте куда хотите, а меня, будьте любезны, оставьте наедине с моей лавкой и позвольте мне умереть тут, в Йонаве, лечь на здешнем кладбище рядом с моим отцом Дов-Бером, моей матерью Голдой, моей сестрой Ханой и всеми моими покупателями, да будет благословенна их память».
— Енька! — раздалось из детской.
Забавляя Рафаэля, Хенка то и дело возвращалась в мыслях к тому, что узнала от его доброй, но не очень счастливой мамы. В этой безграничной стране любви Этель подолгу жила в полном одиночестве, чаще, чем вдвоём с Ароном, занятым продажами, банковскими счетами, векселями и кредитами. Всё на свете смертно, любил он повторять, кроме денег. Деньги бессмертны. Арон, как тот корабельный лес, сплавляемый плотогонами по Вилии и Неману его заказчикам, куда-то сам всё время плыл, минуя Йонаву, отца, Этель и любимого наследника. Думала Хенка и о старом, немощном реб Ешуа, который засыпал за прилавком и, когда покупатели его будили, отряхивался от храпа, как облитая холодной водой дворняга.
Жалко расставаться с такими добрыми людьми, но Хенка за границу с ними отправляться не собиралась. Уедут, так уедут. Счастливого им пути! Она пойдёт к тому же скопидому мельнику Вассерману или к доктору Блюменфельду — квартиру убирать, полы мыть, бельё стирать. Работы боятся только побирушки, которым легче протянуть руку за милостыней, чем взять в неё иголку или шило, рубанок или молоток. Чего Хенка и впрямь всерьёз боялась, так это неожиданных вестей. От евреев ничего не скроешь, ибо у них издревле изощрился слух и обострился нюх на все хорошие и дурные известия. А уж если новость плохая, по еврейскому миру она распространяется с быстротой пожара.
Плохая весть свалилась на Хенку, как только она пришла домой.
— Ты, наверное, уже слышала, что брат твоего солдата навсегда покидает Литву, — сообщил ей отец, не отрывая взгляд от чьей-то прохудившейся подошвы.
— Айзик?
— Он самый. Что и говорить, этому парню в смелости и решительности не откажешь, — пробурчал Шимон. — Айзик первый в местечке еврей, который решил, что лучше быть скорняком в Париже или в Берлине, чем тут, в нашем захолустье. У нас — овчины, у них собольи меха. Там и цены за выделку меха и кожи другие, и воздух другой, и всё иначе.
— Но он же ни с кем не сумеет договориться!
— Всё равно там всё по-другому. А где по-другому, там уже лучше. Сначала Айзик будет выделывать кожи для евреев, которые не забыли маме-лошн, а потом и для французов. В молодой голове всегда, в отличие от старой, умещается больше умных мыслей. Уместится в ней, глядишь, со временем и этот нелёгкий французский язык.
— Шлеймке, видно, из армии не отпустят… Схожу-ка я к ним и попрощаюсь с Айзиком за себя и за него.
— Из армии солдат отпускают только на похороны родителей, — сказал Шимон.
— А это и есть похороны. Для Рохи и для Довида. А ещё поговаривают, что и Лея собирается уехать.
— В Париж?
— В Америку.
— Да, Рохе и Довиду не позавидуешь. В моё, уже давно минувшее время дети были, как арестанты. От родителей — никуда. Ни шагу. Где родился, там, будь добр, живи и умри. А теперь никого в кандалы не закуёшь — выхлопочи шиф-карту и плыви на пароходе, куда заблагорассудится. Хоть во Францию, хоть в Америку, хоть в Аргентину, хоть в Палестину к туркам. Может, ты со своим дружком тоже когда-нибудь от нас упорхнёшь. А за вами, как журавли за вожаком, потянутся братья и сёстры. Только мы с мамой, как замшелые придорожные камни, останемся на месте — камни обречены оставаться там, где лежат…
— Нет, — сказала Хенка. — Мы не уедем.
— Не зарекайся. Человек предполагает, а Бог располагает. — Шимон набрал полный рот маленьких гвоздиков и, выплёвывая их по одному на ладонь, принялся прибивать к изношенному ботинку набойки. — Представляю, как из-за отъезда Айзика переживает бедная Роха, — прошепелявил он. — У родителей лишних детей не бывает. Можно сорить деньгами, а детьми — великий грех. Сходи к Рохе, обязательно сходи и утешь её. Кто знает, может, она на самом деле станет твоей свекровью и бабушкой твоих детей. Ты от своего кавалериста, я думаю, родишь их не меньше дюжины. Твой парень с виду работник, не ленивец.
Шимон, довольный своей шуткой, хихикнул.
— Там видно будет, но я постараюсь. Дюжину не дюжину, а парочку, наверное, рожу. Не для Америки и не для Аргентины, а для вас, — с грустной улыбкой пообещала Хенка.
Возле дома Рохи решительности у неё поубавилось, и Хенка в растерянности остановилась. Неуживчивый, строптивый нрав её будущей свекрови в местечке ни для кого не был секретом. Роха бывает то необыкновенно покладистая и такая мягкая, хоть к ране прикладывай, то злая, как ведьма, а от злости может и наотмашь ударить. Недаром доктор Блюменфельд, лечивший всех её малолетних детей и увлекавшийся на досуге изучением истории далекой Японии, где мечтал хоть разочек и сам побывать, ещё в молодости наградил Роху японским прозвищем Самурай в юбке. Прозвище прилипло — никто не знал, что оно означает, но все понимали, что в нём кроется какой-то нелестный, даже воинственный смысл…