И все же я не мог расстаться с этой причудливой вещицей. Я поднял ее, обтер подолом рубашки и тут вспомнил слова отчима, что курение утоляет голод. Я набил трубку соломенной трухой и принялся «курить». Я ловко выдувал полову из трубки, как будто пускал клубы дыма. Но на меня это курение произвело прямо обратное действие. Слабый запах хлеба, исходивший от половы, пробудил во мне зверский голод. Я сунул трубку за пазуху и потащился в станицу, не в ту, что за греблей, а в другую, верстах в пяти.
Малиновый звон колоколов разливался в воздухе. Был воскресный день, и я видел, как тоненькими струйками стекается народ к притвору белой с голубой колокольней церквушки, стоявшей на бугре посреди станицы.
Я ступил на пустынную улицу, полную сладких кухонных запахов. Не все станичники были в церкви, стряпухи занимались своим делом: пекли пироги, блины, оладьи, пампушки для воскресного стола. Нет, голодному человеку нельзя было идти по этой улице. То меня обдавало густым духом пирогов с гречневой кашей, тяжелых, сытных пирогов, так плотно набивающих желудок; то мои ноздри вдыхали чуть кисловатый запах творожных ватрушек — такую ватрушку надо сперва покидать из ладони в ладонь, а потом уж отправить в рот; затем меня долго преследовал маслянистый блинный чад, от некоторого я избавился, попав в благоухание пирожков с капустой, легких, румяных пирожков, так и тающих на языке.
Не выдержав этой пытки, я подошел к окнам дома, из которых тек нестерпимо манящий аромат жарящихся пирожков. У ярко полыхавшей печи орудовала хозяйка в подоткнутой юбке. Ее голые локти мелькали, ловко управляясь с ухватами и рогачами. И вдруг я увидел, что у самого окна, на высоком табурете, стоит миска, полная свежевыпеченных пирожков, присыпанных мучицей.
Я притаился за ставней. Что стоит богатым людям дать пирожок голодному мальчику? Но я не решался попросить: сейчас заругается, а то еще собак напустит. Когда хозяйка всей верхней половиной туловища нырнула в печь за каким-то чугунком, я взял пирожок и сунул его за пазуху, но он обжег меня. Тогда я зажал его под мышкой.
Неужели эти богатые люди обеднеют, если цыганский мальчик возьмет второй пирожок? Я забыл об осторожности, вышел из-за ставни и взял еще пирожок, и еще один, и уже потянулся за четвертым, когда хозяйка вдруг обернулась и гусиным крылом, каким обметают загнеток, ударила меня по руке. В гусином крыле есть мосолок, довольно увесистая косточка. Удар пригвоздил меня к месту.
Хозяйка выскочила из дому, красная, пышущая жаром, сама похожая на хорошо пропеченный пирог, схватила меня за шиворот и потащила.
К тому времени улицы заполнились народом. Служба кончилась, и станичники, приобщившись небесной благодати, расходились по домам вкусить лишь телесной. Ни молитвы, которые они только что возносили, ни предвкушение обильной снеди не мешали им проявить интерес к моей жалкой особе. Они охотно выслушивали крикливые объяснения хозяйки и шли дальше, еще более убежденные в божественной справедливости творца, положившего им — жрать и пить, мне — нести кару.
Доброжелательное любопытство односельчан распалило еще пуще горластую бабу. Преступление мое выросло до чудовищных размеров. Я не только ограбил и чуть не пустил ее по миру, я пытался поджечь хату, угнать коней… И ни у кого не возникло сомнений, по силам ли подобные подвиги восьмилетнему ребенку.
Наконец, мы вошли в какой-то богатый дом, где за длинным столом, просевшим под тяжестью всевозможных кушаний, снедала большая семья. Хозяйка толкнула меня вперед и громогласно доложила о моем преступлении, добавив, что, мол, сколько ни бьют цыган, а все мало, надо их истребить подчистую.
Глава семьи, к которому она адресовалась, показался мне знакомым, Я уже видел это сдобное лицо, эти усы, будто обмазанные салом, эти масленые глазки. Не он ли прислал Галушку? Но ведь то было в другой станице. Видно, все эти заевшиеся мордачи были на одно лицо.
Он вынул изо рта ложку, поднес ее к глазам, затем облизал и отложил в сторону.
— Идите к своей печи, Гарпина, — сказал он женщине. — Хлопца мы определим в приют.
Женщина ушла, как мне показалось, недовольная. Верно, она рассчитывала, что меня постигнет более жестокая кара. Из этого я заключил, что приют еще не самое страшное из всего, что могут измыслить эти скорые на расправу люди.
Семья продолжала насыщаться. Я вспомнил о пирожках, которые сумел сохранить, достал их и собрался было закусить. Хозяин молча поднялся из-за стола, выхватил у меня пирожки и швырнул их в поганое ведро. Обтерев руки о штаны, он вернулся к столу.
Когда семья, наконец, отобедала, мне было объявлено, что меня отведут в холодную.
Я робко возразил, что предпочел бы приют. Никто со мной не спорил. Хозяин повернул меня за плечи и, слегка наддав коленкой, выставил за дверь. Тем же способом он препроводил меня во двор. Мы подошли к глухому строению, похожему на амбар. Под стрехой находились два небольших зарешеченных окошечка.
Хозяин порылся в кармане своих широких шаровар, достал связку ключей и отомкнул дверь. Впихнув меня внутрь холодной, он запер дверь и не спеша побрел прочь. Я слышал его затихающие шаги.
Название места моего заключения обещало нечто более зловещее. Я оказался в обычной комнате, только пустой, на полу были накиданы охапки соломы. И здесь ничуть не было холодно. Сквозь маленькие окошечки проникали солнечные лучи, в которых вращалась пыль.
Приглядевшись, я обнаружил, что являюсь не единственным обитателем холодной. В углу, зарывшись в солому, спал долговязый парень лет семнадцати. Он лежал, закинув на лицо руки. Мне были видны лишь его губы, по которым ползала муха, и веснушчатый подбородок.
Муха его щекотала, и он смешно двигал во сне губами, Я подул на муху, ее крылышки раздулись, как юбки богатой барыни в сильный ветер, но она не покинула своей позиции. Верно, парень, поел что-то сладкое, поэтому его губы привлекли муху. Я стал махать рукой над его лицом, но муха упрямилась, и я, войдя в азарт, довольно чувствительно задел щеку парня. Он мгновенно проснулся и сел по-турецки, тараща на меня глаза.
Я попятился. Парень был огненно, немыслимо ярко рыж и так конопат, как мне ни разу не доводилось видеть. Он был усеян веснушками разных видов и мастей: по золотистому фону размытых в сплошное поле конопушек была пущена мелкая россыпь темных точек, как будто его спрыснули дегтем сквозь частое сито. За этой пестрядью не было видно черт его лица. Лишь потом, пообвыкнув, я обнаружил, что у него прямой, с легкой горбинкой нос, высокий лоб с двумя буграми, светлые глаза с рыжеватым отливом, который им придавали пушистые рыжие ресницы.
Но то было после. А вначале я просто ослеп, будто взглянул на солнце. За последние дни мне то и дело приходилось сталкиваться с людьми удивительной наружности: Баро Шыро, Галушка… Этот тоже был особенным в своем роде, и моя душа, устав от слишком ярких впечатлений, поникла перед этим новым явлением природы.
— Что, нравится моя физика? — спросил парень, потягиваясь и ухмыляясь.
Я не знал, что такое «физика», но по смыслу догадался, о чем он спрашивает, и кивнул головой.
— То-то! — самодовольно сказал он. — Такое, брат, не каждый день встретишь.
Я снова кивнул.
— Ты кто — урка?
Мне очень хотелось ответить утвердительно, но я боялся попасть впросак.
— Н-нет, — произнес я неуверенно.
Он достал ломоть ржаного хлеба и глечик кислого молока. Отдув нападавших туда мух и соринки, он поднес глечик ко рту, и тут взгляд его случайно упал на меня. Очевидно, он заметил голодный блеск моих глаз. Он отнял глечик ото рта и, пошарив за своим изголовьем, достал большую жестяную кружку без ручки.
Наклонив над ней глечик, он опорожнил его до половины, вопрошающе глянул на меня и, долив еще половину остатка, помедлил, затем решительным движением опорожнил глечик, хлопнув его по донышку.
— Рубай, хлопчик, — указал он на кружку и хлеб и, так как я мешкал, добавил: — Я сытый, тут на харчи не скупятся.
Он сказал неправду. Я это узнал, когда вечером нам принесли ужин: по глечику молока и куску хлеба. Этого было недостаточно даже для ребенка, тем более для такого здоровенного парня, как мой сосед.
Но тогда я ему поверил. Я съел весь хлеб и выпил все молоко. Он радостно хохотал, глядя, как кислое молоко стекает по моему подбородку за пазуху. А затем вдруг перестал смеяться и сказал с жалостью:
— Экой же ты голодный!
Мое сердце раскрылось этому первому незнакомому человеку, который был по-настоящему добр ко мне. И наружность его уже не подавляла меня. Напротив, было весело смотреть на его пестрое лицо и медные вихры.
Я рассказал ему свою историю. Он слушал, сведя у переносья крутые, красивого рисунка брови.
— Экой махонькой, а сколько пережил! — сказал он, когда я закончил рассказ. — Разве можно так с ребенком!.. — И еще он сказал, погрозив кому-то незримому кулаком: — Ах, сволочи, сволочи!..