Кройцберг встретил меня сильнейшим снегопадом, который разыгрался, пока я ехал в метро. Мело так, что видимость была почти нулевая. Я посмотрел на часы. Было начало одиннадцатого, и одна моя половина настойчиво призывала вернуться в теплые глубины подземки. Но впереди маячил бар — Die schwarze Еске («Черный угол»), — а метро было открыто до трех часов ночи, так неужели какая-то метель могла помешать мне пропустить стаканчик в столь интригующем заведении?
Опустив голову и подняв воротник, я пересек улицу и нырнул в бар. Он вполне соответствовал своему названию. Интерьер был в черном цвете. Длинная хромированная стойка бара тянулась по всей длине помещения. Единственным источником света служили голубоватые люминесцентные трубки, которые подсвечивали кислотную роспись на черных стенах. Все картинки отдавали псевдоэротикой, представляя бородатого байкера и его сексапильную подружку-блондинку в равных сексуальных позах. От этих художеств веяло, мягко говоря, дурновкусием. Но, судя по богатым татуировкам, украшавшим бицепсы бармена (одна из них изображала женщину верхом на пенисе), эта эстетическая тема была любимой среди персонала. Я заказал пиво «Хефевайцен» и отдельно стопку водки, сел на высокий табурет за барной стойкой и начал сворачивать самокрутку. Из динамиков стереосистемы рвался хеви-метал — обычная безбашенная смесь гитар и ударных, — но громкость была щадящей и разговорам не мешала. Впрочем, в эту снежную январскую ночь кандидатов в собеседники оказалось не так много. Если точнее, их было всего двое. Молодой парень панковского вида и девушка с маленькой черной булавкой в левой ноздре. Парень — с черным ирокезом и козлиной бородкой — смотрел сердито. Он курил «Лаки Страйк» и что-то рисовал в блокноте. Услышав, что я заказал пиво и водку, он бросил на меня презрительный взгляд и спросил:
— Американец?
— Точно.
— И какого черта ты здесь делаешь? — продолжил он по-английски.
— Выпиваю.
— И заставляешь меня говорить на своем долбаном языке.
— Я тебя не заставляю.
— Империалист сраный.
Я тотчас перешел на немецкий:
— Я не империалист и терпеть не могу, когда на меня навешивают ярлыки исключительно из-за моей национальности. Но послушай, раз уж ты такой любитель националистических клише, может, мне называть тебя убийцей евреев?
Я, конечно, погорячился, выступив с такой импровизацией. Судя по округлившимся глазам панка-художника и байкера-бармена, мне оставалось лишь гадать, удастся ли выбраться из Die schwarze Еске с целыми зубами и конечностями. Но тут вмешалась девчонка с булавкой в ноздре.
— Говнюк ты, Гельмут, — зашипела она, обращаясь к художнику. — Как всегда, твои попытки выпендриться доказывают лишь, какой ты глупый и ограниченный.
Панк и ее смерил суровым взглядом. Но девчонку поддержал бармен:
— Сабина права. Ты ведешь себя как клоун. И сейчас же извинишься перед американцем.
Художник ничего не сказал и продолжил чертить в своем блокноте. Я решил, что лучше не цепляться к нему. Поэтому опрокинул стопку водки и вернулся к прерванному занятию. Долго и тщательно разглаживал сигаретную бумагу, вылизывал края, затем сунул самокрутку в рот и закурил. И в этот момент рядом со мной возник художник со стаканом в руке. Он поставил его передо мной и сказал:
— Мы тут в Берлине все слегка задиристые. Давай без обид.
Он протянул мне руку. Я пожал ее и ответил:
— Конечно. Никаких обид. — Затем поднял свежую стопку водки, произнес «Prosit!»[12] и залпом выпил.
Если бы, как в кино, этот парень представился мне честь по чести, мы могли бы тотчас подружиться, и он стал бы моим гидом по сложному и непонятному Берлину. Через него я мог бы познакомиться с прикольными художниками и писателями. И мы, в стиле роуд-муви Вима Вендерса, исколесили бы на мотоциклах всю Бундесрепублик в компании его девушки и сестры. А его сестра — назовем ее Герта — оказалась бы талантливой джазовой пианисткой, и между нами вспыхнула бы бешеная любовь. Однажды в Мюнхене я бы предложил съездить в Дахау. И там, стоя среди опустевшего концлагеря, глядя на погасшие печи крематория, мы бы разделили минуту молчания, проникшись общим осознанием ужасов, на которые способен наш мир…
Но в жизни никогда не бывает, как в кино. Угостив меня водкой и принеся положенные извинения, парень схватил со стойки свой блокнот. Показав бармену поднятый средний палец, он развернулся и вышел из бара. Бармен ухмыльнулся и сказал Сабине:
— Завтра же вернется, как всегда.
— Он такое дерьмо.
— Ты так говоришь только потому, что когда-то спала с ним.
— Я и с тобой спала, но все равно выпиваю здесь. Но, может, это потому, что я стала мудрее, к тому же у нас с тобой было только раз.
К чести бармена, он лишь улыбнулся. И тут Сабина крикнула, обращаясь ко мне:
— Угости меня выпивкой, и я с тобой трахнусь.
— Должен признаться, мне впервые предлагают такую сделку, — ответил я.
— Это не сделка, американец. Ты же пришел сюда. А у меня в кармане только три марки, и я хочу купить на них сигарет. Так что тебе придется угостить меня. А потом еще и трахнуть, потому что я не желаю спать в одиночестве. У тебя что, проблемы с этим?
Я с трудом удержался от смеха.
— Нет, — сказал я, — проблем у меня нет.
— Тогда подойди сюда и купи мне выпить. Можешь не скупиться.
Сабина пила убойный коктейль — тройную дозу «Бакарди» в темных водах колы.
— Я знаю, «Куба либре» — это пойло для малолеток, — сказала она. — Но мне нравится, как бьет по шарам. А на вкус отрава, конечно.
Я узнал, что Сабина родом из Ганновера, что она делает скульптуры из папье-маше, ее отец — лютеранский пастор и она с ним не общается, а мать сбежала с любовником, торговцем сельхозтехникой, невыносимо скучным petit bourgeois[13]. Она задала несколько вопросов обо мне, спросив, откуда я родом («Да, я слышала про Манхэттен») и чем занимаюсь («Каждый американец в Берлине — писатель»). Но по ее равнодушным интонациям было понятно, что моя личность интересует ее постольку-поскольку. И не то чтобы меня это очень задевало, поскольку она с удовольствием рассказывала о себе, то захлебываясь от яростной самокритики, то скатываясь к язвительной самоиронии. Она махнула два тройных коктейля «Куба либре» и выкурила шесть сигарет за те сорок пять минут, что мы зависали в баре. Потом бармен начал многозначительно покряхтывать, давая понять, что хочет закрываться, и я сказал Сабине:
— Знаешь, если ты снимешь свое приглашение, я не обижусь.
— Это как понимать — ты не хочешь провести со мной ночь?
— Вовсе нет. Я просто имел в виду, что не хочу злоупотреблять твоим гостеприимством…
— Вы что, американцы, все такие недоделанные?
— Поголовно, — улыбнулся я. — Далеко отсюда ты живешь?
— Пара минут пешком.
Я швырнул на прилавок мелочь, и мы вышли из бара, поддерживая друг друга перед лицом двойного натиска вьюги и избыточного алкоголя. Ее квартира располагалась в обшарпанном доме, разрисованном граффити. Это была очень просторная комната на пятом этаже, куда надо было подниматься пешком, с матрасом на полу, стереосистемой, беспорядочно расставленными дисками и книгами, импровизированной кухней из плитки и маленького холодильника. Повсюду была разбросана одежда. Чистоплотность определенно не была сильной стороной Сабины. Но кучи хлама и переполненные пепельницы заинтересовали меня куда меньше, чем скульптуры изуродованных животных из папье-маше, свисавшие со стен. Не будь я так пьян, они бы наверняка ошеломили меня и даже напугали. Но сейчас я лишь смущенно ухмылялся, разглядывая их.
— Джордж Оруэлл жив, — сказал я.
Она рассмеялась и достала маленькую трубочку с бруском гашиша. Под рев «Скорпионз» мы выкурили несколько мисок гашиша, а потом сняли друг с друга одежду и занялись жестким сексом на матрасе. Я мало что помню про сам процесс, разве только то, что по милости гашиша он длился очень долго. И еще в нем была исступленность, которую в иных, более трезвых обстоятельствах можно было бы принять за нечто большее, чем просто случайную встречу двух незнакомых людей, прибившихся друг к другу одинокой ночью в заснеженном городе, запертом глубоко в сердце Восточной Европы. Утомленные любовью, мы оба отключились и проснулись уже после полудня, под звуки трафика и семейной перебранки на турецком языке, доносившейся из соседней квартиры. Сабина приподнялась на локте, с любопытством покосилась на меня и спросила:
— Напомни, как тебя зовут?
Я отрекомендовался. Она посмотрела на часы и выругалась:
— Черт! Я уже десять минут как должна быть на работе.
Мы оделись и выскочили за дверь через пять минут. Было ясное холодное утро, вдоль тротуаров высились снежные сугробы.