Он приблизился — и тут же подпрыгнул: порезал пятку об осколок стекла. Не вытирая кровь, присел на корточки у кровати.
Он осторожно лег. Лицо его сильно побледнело. Проволока исчезла под мальчиком. Особенно жестким было первое соприкосновение: щека, ляжки, живот. Едва колючки уперлись и закрепились, стало не важно, царапают ли они или протыкают: я начал ебать. Мое поразительно мягкое ложе заставило забыть о скрывавшихся под ним шипах.
Он не хрипел, не пыхтел. Лишь побелел. Он выгибался, чтобы не ободрать член, изредка приподнимался на локтях и опускался вновь.
Мы бились головами, он поранил щеку о металлические острия: наконец закричал.
Я отступил. Мальчик неподвижно лежал на матрасе, не дыша и не стеная.
Я ухаживал за больным, за разбойником, снятым с креста перед положением во гроб. Я усадил его. Забросил колючую проволоку подальше. Жалкая полоска синеватых точек, кровянистых угрей, протянувшаяся от грудной клетки до ляжек. Эти мелкие следы несопоставимы с той пыткой, которой он себя подверг. Сильно кровоточила только правая щека: кровь скрывала очертания ран.
Глаза его впали и погрустнели, рот закрылся, плечи опустились. Но гладкий и белоснежный член напрягся.
Я уложил ребенка на спину и облизал его кровоточащую щеку. Мне понравились его страдания; и мне также нравилось ласкать отметины.
Я отсосал ему. Он почти сразу кончил быстрыми струями, которые я постепенно глотал. Я держал во рту его член, тот потихоньку обмяк, слегка брызнул, но не уменьшился, а лишь уснул.
Нас окружал запах подвала — грязного одеяла, матраса, катакомб, нечистот, отработанной смазки, мочи; мы будто ночевали в корзине старьевщика. От всего его тела — пальцев, лица, живота — исходили приторные испарения; они улетучивались, смешиваясь с пресным запахом спермы, который смягчался густым потом под мышками и в складках кожи.
Хотелось ли ему говорить? Я забыл, что завтра подвал разрушат. То был прощальный вечер.
Я лишний. В пригородах он отыщет другие заброшенные дома с глубокими подвалами; под развалинами, травой, пылью он будет по-прежнему зажигать свечу и смотреть на огонь. Я знал все о его жизни, любовных связях, одиноких играх в этой норе; о ночи, к которой он прислушивался, безразличный к моему присутствию, погруженный в собственное тело.
Он не спал. Его грудь медленно и равномерно вздымалась. Когда я встал, он даже не шевельнул головой.
Он встретит рассвет в одиночестве. Я оставлял идеальный белый труп.
Уличные фонари горели тускло. Ехали машины, автобусы; ни одного прохожего. Я замешкался на минуту перед зданием, вспомнив о раненом, лежавшем на втором подвальном этаже, но тут же поспешил прочь.
Я повернул обратно, спустился по лестнице, нашел ребенка. Он согласился выйти со мной.
Улицы были пустынны. Светила только луна. Жалюзи на витринах опущены. Малыш заметил:
— Все в метро. Там удобнее кончать с собой.
— Да, по дешевке.
Я решил понести его на руках. Он был измотан и заснул.
Я поправил его свесившуюся на грудь голову. По пути я снова возжелал это хрупкое тело.
Мало-помалу зажегся свет, мимо проезжали машины, встречались пешеходы.
Мы вошли в гостиницу.
Я уложил его на свою кровать; он отвернулся и насупился на подушке.
Я прижался к нему. Закрыл глаза, и в мозгу всплыл образ: свернувшийся клубком парнишка, сжатый у головы кулак, пухлые и лоснящиеся плечи, приоткрытые губы, за резцами острый язык. Я долго думал об этом, но затем сонные волны, исходившие от его теплого тела, затопили и меня.
Когда я проснулся, влажный рот касался моей шеи, а легчайшие волосы щекотали мне лицо. Прежде чем разлепить веки, я понюхал эту шевелюру и напряг мышцы под изгибами и округлостями другого тела. Заключив меня в объятья, ребенок прижался к моему животу и груди.
Я не смел шелохнуться.
Он спал спокойно и неподвижно; лишь слегка подрагивали губы.
Наконец он зашевелился и проснулся. Едва заметив меня, резко встал, оделся и хлопнул дверью.
Я вернулся на вокзал. В вышине напротив касс висело табло с информацией об отправлении поездов; внизу — зеркальная стена. Я увидел в ней долговязого, опасливого парня с непроницаемым лицом. С трудом узнал самого себя. Я отвернулся и взял билет для выхода на перрон, чтобы отправиться в зал ожидания.
Хотя лил дождь, когда он вышел с завода, в нос ударила пыль. Он повел свой мопед за руль.
На багажник поставил спортивную сумку с рабочей одеждой и прислонил мопед к стене у дороги.
Он причесался. Лило как из ведра. Но он все же закурил, ведь он два часа промечтал о том, как затянется на улице сигаретой, подумав тогда еще блядский ливень носа наружу не высунешь, а потом увидел отражение своего красивого лица в жирном кафеле цеха, и стало не по себе.
Он сел на мопед, мы выставили руки под дождь, помедлили.
— Ну что, поехали?
Он быстро покатил вниз.
— Мы же решили. Плевать!
Я приволок мотоцикл, вывел его на дорогу.
Он поехал впереди, понесся стремглав, он разобьется, как пить дать у этой блондиночки шило в жопе. Он живет в деревушке в пяти километрах от завода, в каком-то пригороде. Город опоясан заводом. Между ними захолустье, купы невзрачных халуп, картофельные поля, мусоросжигатель и лесок, где летом встречаются пидорки. Они зарабатывают на этом немного бабла. Их не щемят. Я тебе, а ты мне, баш на баш: если зажопят, они платят. Есть такие, что просят о пустяке: потрогать за ширинку, пощупать яйца, полизать сраку — эти-то платят больше всех.
Возможно, он понял, что его пасут, если очертя голову помчался на мопеде.
Пыль. Затвердевая и спрессовываясь, она превращается в стены и дорогу, стволы деревьев и влажную траву. Рассыпаясь и блуждая, несется по тротуарам, лижет вам ноги, обметает окна, помалу поднимается, чернит небо, улетучивается и снова падает на землю. Запыленные люди, глаза, ступни, лохмы, белье, еда, супруги и покойники. После каждого дождя она выступает кругляшами, мокротой, прыщами, стекающей накипью на стенах, угольными лужами во дворах. Весь город выстроен из этой подавляющей грязи, без пыли не было бы ни домов, ни жителей, ни колымаг. Как полновластная хозяйка, она осыпается с высоты соборов, дремлет на трамваях, чахнет в пригородных палисадниках, и четвероногие пенсионеры сажают в пыли хилые примулы. Ею намазывают пузо, подтираются, харкают во время секса, это не земля, а толченое стекло, металлолом, лысые шины, опилки, шнурки, гнилые зубы, стертый в порошок помет, растоптанные пластмасски, сажа, зола, рассыпавшиеся книжки, разложившиеся собачьи и раздробленные птичьи тушки, стариковские кости; когда в пыли есть земля, у нее бархатистый, привлекательный вид, ее кладут в суп вместо масла, и после того как суп доедят, на дне остается вкусный глинистый осадок.
Но дождь промывает глаза, и все кажется чистым.
Теперь с обеих сторон проносились платаны. Ливень слегка поутих. Мне не хотелось слишком скоро догонять мопед, мы отыскали местечко получше, перед самым лесом, у старого музыкального киоска, там есть погребок, мы влезли через люк сбоку, ни лестницы, ни света, прыгнули в темноту, летом они здесь делали нам минет.
Он скрылся за двумя поворотами. Я прибавил газ, сгорбился, наклонился, сжал ляжки, и вот снова мопед, мы сразу притормозили, сохраняем дистанцию, он не должен нас узнать, он курил, выпуская голубые облачка, клубы табачного дыма то слева, то справа — куда ветер подует, после него в воздухе еще висели клочья, белесый табачный дым напомнил, как хвастливо он уселся на своего железного коня, его смазливую мордашку мы подправим ножичком, сто пудов он слышал нас за спиной.
Мы были в раздевалке, я нес всякую ахинею, как мы зашибали в лесу бабки с тапетками, он обозвал нас педрилами, а я не стерпел, даже если так, это наше личное дело, мы еще подсунем тебе за «бабские хари».
Я затаил эту мысль, чтобы он не догадался, потом мы поболтали, он рассказал, что какие-то типы все время к нему пристают, он бы мог заработать сколько угодно бабла, но только не с нами и не таким способом, еще вчера вечером на вокзале, и это был не мерзкий старикан, а такой же чувак, как мы, блондиночка вассала что мы тут же вскочим ей на спину знаю я его когда ему страшно он разевает пасть белеет выпучивает венки как жертва аборта весь обмякает и слабеет пидорасы наводят на них ужас когда он в таком состоянии самое время завалить его на землю и от души выебать в жопу чтоб он потом дня три не мог нащупать очко, но он вдруг начал выделываться сказал какого рожна вам нужно отвалите от меня я не из вашей пидорской шатии, так вот он изысканно выражается, детективов обчитался.
Дождь вступил в зрелую фазу. Удовольствие кончилось, пора было прятаться. Я повернул обратно.
Длинные железные створки заводских ворот закрыты. Я пошел вдоль стены. Домá жались друг к дружке, в сыром воздухе витали ароматы капусты и шмурдяка.