Внезапно детей как ветром сдуло: мы пересекли границу, за которой начинались усадьбы богатых. Посторонним вход воспрещен.
У ворот владения Аиста нас дожидался слуга; не успели мы остановиться, как он распахнул дверь и коснулся ног мистера Ашока:
— Маленький принц, наконец-то! Заждались мы вас!
На обед к мистеру Ашоку и Пинки-мадам прибыл Кабан — дядя как-никак. Я немедля отправился на кухню и сказал слуге:
— Я так люблю мистера Ашока — позволь мне прислуживать им за столом!
Тот согласился. Впервые я оказался рядом с Кабаном и как следует его рассмотрел. Он постарел, сгорбился, только черные острые зубы и торчащие кривые клыки были все те же. Трапезу им подали в столовой — роскошном помещении, обставленном массивной старинной мебелью. С высокого потолка свисала громадная люстра.
— Какой милый дом, — произнес мистер Ашок. — Здесь все преисполнено великолепия.
— Только не люстра, — возразила Пинки-мадам, — больно уродливая.
— Твой отец обожает люстры, — заговорил Кабан. — Он даже в ванной хотел повесить люстру, ты, наверное, и не знал? Я серьезно!
Слуга расставил по столу тарелки.
— Что-нибудь вегетарианское у вас есть? — спросил мистер Ашок. — Я не ем мяса.
— Землевладелец — и вегетарианец? — показал Кабан кривые зубы. — Так не бывает. Без мяса — какая сила?
— Ради чего убивать животных? В Америке я познакомился с вегетарианцами. По-моему, правда на их стороне.
— Вы, молодежь, вечно подцепите у американцев какую-нибудь дурь. Ты ведь все-таки землевладелец. Это только браминам[21] полагается есть растительную пищу.
После ужина я помыл посуду, помог слуге заварить и подать чай. Долг перед хозяином исполнил, теперь можно и своих проведать. Из Усадьбы я вышел через заднюю дверь.
Родня на меня так и накинулась. Все были здесь.
Обступив «Хонду Сити», они с гордостью глазели на сверкающий автомобиль, не решаясь до него дотронуться.
Кишан поднял руку. Я не видел его месяца три — с той поры, как он уехал из Дханбада и нанялся на полевые работы. Согнувшись в поклоне, я припал к его ногам и замер, ибо знал: стоит мне выпрямиться — и братец мне задаст. Целых два месяца я не присылал денег.
— Вспомнил наконец о родных! — заговорил Кишан. — Ты о нас и думать забыл!
— Прости, братец.
— Что ж ты денег не шлешь? Мы так не договаривались.
— Прости меня. Прости.
Всерьез на меня не злились. Впервые в жизни мне уделили больше внимания, чем буйволице. Ведь я служил у самого Аиста. Старая пройдоха Кусум улыбалась мне, потирала руки и ласково шипела, пытаясь ущипнуть меня за щеку:
— Сколько сладостей я тебе в детстве скормила... ух ты, милашка!
Мой френч произвел на нее сильное впечатление, она даже прикоснуться к нему не решалась.
Клянусь, они чуть ли не на руках понесли меня домой. Соседи высыпали на улицу и не сводили глаз с моего щегольского наряда.
Мне продемонстрировали детей, которых мои родственницы успели нарожать со дня моего отъезда, и заставили чмокнуть всех в лобик. Двоих произвела на свет тетя Лайла. Лила, жена двоюродного брата Папу, родила одного. Народу прибавилось. Потребности выросли. А я, видите ли, не шлю денег.
Кусум стукнула себя по голове кулаком и заголосила, повернувшись в сторону соседей:
— Мой внук нашел себе работу, а я как трудилась, так и тружусь не покладая рук. Тяжела участь старухи!
— Жените его! — заорали в ответ соседи. — Своевольник сразу послушным станет!
— Точно, — будто осенило Кусум. — Так мы и сделаем. — Она ухмыльнулась и потерла руки. — Так и поступим.
Кишану было что мне сказать — сплошь недобрые вести. Во Мраке последнее время стало совсем невмоготу. Правительство Великого Социалиста было, как водится, гнилое и продажное. В войне между наксалитами и землевладельцами кровь лилась ручьем. Маленькие люди вроде нас угодили между молотом и наковальней. Обе стороны, вооруженные до зубов, взялись за дело всерьез: сочувствующих противнику пытали и расстреливали.
— У нас здесь такое творится, ужас, — тяжко вздохнул Кишан. — Мы так рады, что ты вырвался из Мрака и у тебя хороший хозяин. Вон как ты разоделся!
Кишан сильно изменился — похудел, почернел, кожа да кости. Он вдруг стал похож на отца. Моя женитьба не сходила у Кусум с языка. Она лично подала мне ужин.
— Курица, специально для тебя сделала, — подчеркнула старуха, накладывая мне полную тарелку. — Свадьбу сыграем ближе к концу года, ладно? Мы уж тут подыскали для тебя хорошенькую пухлую уточку. Дождемся, пока у нее начнутся месячные, и за дело.
Политое красным соусом мясо дымилось передо мной. Его словно только что вырвали из тела Кишана.
— Еще не время, бабушка, — пробормотал я, глядя на огромный кусок курятины на своей тарелке. — Дай срок.
Она разинула рот:
— То есть как это — не время? Что мы тебе скажем, то и сделаешь. Ты кушай, дорогой. Курицу я только для тебя готовила.
Я сказал:
— Нет.
— Кушай. — Она пододвинула тарелку ближе ко мне.
— Нет. Я больше не ем курятину, бабушка.
Домочадцы все как один уставились на меня.
Бабушка прищурилась:
— Да ты, никак, брамин? Что тебе в голову взбрело? Ешь давай.
— Не буду. — Я так резко оттолкнул тарелку, что она упала на пол и покатилась в угол, оставляя на полу рыжие пятна карри. — И жениться не хочу.
Кусум онемела. Кишан вскочил и попытался меня остановить. Я отпихнул его — он упал — и пошел прочь из родного дома.
Дети увязались было за мной — маленькие замурзанные голодранцы, родственники, которых я не собирался гладить по головам и чьих имен знать не хотел, — но скоро отстали.
Вот позади остались храм, рынок, свиньи, сточная канава. Я вышел к пруду — на другом берегу высился Черный Форт.
Стиснув зубы, я сел у воды. Из головы не шел Кишан, его изможденное тело. Они съедят его заживо, как сожрали отца, сгрызут ему всю середку и бросят на полу государственной больницы умирать от чахотки, выхаркивать остатки крови в ожидании доктора.
Со стороны пруда послышался плеск. Буйволица подняла из воды залепленную цветами голову и уставилась на меня. Стоящая на одной ноге цапля тоже не сводила с меня глаз.
Я поднялся и ступил в пруд, а когда вода дошла мне до горла, поплыл, раздвигая плечом лотосы и водяные лилии, мимо жамкающей цветы и листья буйволицы, мимо мальков и головастиков и скатившихся в воду валунов.
На полуразрушенных стенах мелькали обезьяны. Я начал взбираться вверх по склону.
Вы уже в курсе, как я люблю поэзию, особенно стихи четырех мусульман, признанных величайшими поэтами всех времен. Перу Икбала, одного из четверки, принадлежит замечательное сочинение, где он изображает себя Дьяволом, восставшим против Господа, а недовольный Бог старается застращать непокорного. Мусульмане верят, что Дьявол был некогда подручным Бога, пока не взбунтовался и не ушел на вольные хлеба, и с тех пор между Сатаной и Господом идет война умов. Об этом и пишет Икбал. Наизусть я не помню, но разговор примерно такой.
Бог говорит: Я велик. Я всемогущ. Стань опять моим слугой.
А Дьявол отвечает: Ха!
Лежа под люстрой, я частенько вспоминаю Дьявола, каким его описал Икбал, и сразу на ум приходит крошечный смуглый человечек в мокром френче, карабкающийся по склону к Черному Форту.
Вот человечек замер, поставил ногу на разрушенный временем крепостной вал, его окружили любопытные обезьяны.
Бог с голубых небес простер свою десницу над равниной и явил человечку Лаксмангарх, и узкий приток Ганга, и все, что лежит за рекой, — миллионы таких же деревень, населенные миллиардом жителей. И Бог спросил:
— Разве этот мир не прекрасен? Разве не потрясает своим величием? Быть моим слугой — разве не достойно благодарности?
И я вижу, как смуглый человечек в мокрой тужурке трясется, точно в припадке ярости, и особым образом выражает свою благодарность за то, что Всевышний создал этот мир именно так, а не иначе.
Глядя на черные лопасти вентилятора, дробящие свет, я вижу, как человечек во френче еще и еще раз плюет в Господа.
* * *
Через полчаса я вернулся в усадьбу Аиста. Мистер Ашок и Пинки-мадам уже ждали меня у машины.
— Где тебя носило, шофер? — рявкнула Пинки-мадам. — Тебя не дождешься.
— Прошу прощения, мадам, — заулыбался я. — Приношу свои извинения.
— Не будь такой бессердечной, Пинки. Надо же ему было повидаться с родными. Сама ведь знаешь, как во Мраке сильны семейные узы.
Когда мы отъезжали, Кусум, тетя Лутту и прочие женщины столпились у дороги. В глазах у них стояло изумление — я ведь не извинился за свою выходку. Кусум показала мне кулак.