Ознакомительная версия.
Иногда сама обстановка холодной и пыльной комнаты, иногда старые простыни и непритязательный вид наших бледных тел на них, иногда звуки извне — шум машин, грохот бесконечных стамбульских строек, крики уличных торговцев — возвращали нас к реальности, показывая, что наше любовное действо происходит не в мире грез. Бывало, мы слышали гудки парохода, доносившиеся до нас из Долмабахче или Бешикташа, и пытались угадать, что это за корабль. Но при каждой новой встрече мы предавались ласкам все искреннее и свободнее, и я понимал, что мое счастье вызвано не только таинством фантазий и весьма притягательным физическим процессом, но и любованием складочками, прыщиками, волосками, многочисленными родинками и всякими пятнышками на теле Фюсун.
Что меня привязывало к ней, кроме нашего безграничного и простодушного удовольствия от занятий любовью? И почему я мог быть таким искренним во время близости с ней? Родилась ли наша любовь из наслаждения и из постоянного к нему стремления или из чего-то другого, что подпитывало взаимное желание? В те счастливые дни, когда мы с Фюсун тайно встречались и предавались любви, я совершенно не задавался такими вопросами, а вел себя точно ребенок в кондитерской, который жадно ест купленные матерью сладости.
14 Улицы, скверы, мосты и площади Стамбула
Однажды Фюсун, упомянув некоего школьного учителя, который ей в юности нравился, заметила: «Он был не такой, как все мужчины». Я спросил её, что она имеет в виду, но ответа не получил. Два дня спустя я еще раз поинтересовался, какой смысл она вкладывает в выражение «быть не таким, как все мужчины».
— Я знаю, ты спрашиваешь потому, что для тебя это важно, — произнесла Фюсун, вставая с кровати. — И хочу сказать без обиняков. Хочешь?
— Конечно... Почему ты встаешь?
— Не хочу быть раздетой, когда буду говорить то, о чем хочу рассказать.
— Мне тоже одеться? — спросил я. Она не ответила, и я натянул штаны.
Пачку сигарет, пепельницу из Кютахьи, стакан и чашку (из неё пила Фюсун), морскую раковину, которую она вертела в руках, пока рассказьшала одну за другой свои истории, а также напоминавшие детские её заколки я поместил в свой музей, чтобы никто никогда не забыл, что происходившее касалось маленькой девочки, совсем еще ребенка, и чтобы сами предметы поведали посетителям моего музея, какая тяжелая и гнетущая атмосфера воцарилась тогда в комнате.
Фюсун начала рассказ с хозяина маленькой лавки на улице Куйулу Бостан, где продавались табак, дешевые игрушки и газеты. Этот дядюшка Сефиль (назовем его именем нарицательным)[5] был приятелем её отца; иногда они встречались поиграть в нарды. Всякий раз, когда отец посылал Фюсун, которой тогда не исполнилось десяти, к нему в лавку за лимонадом, сигаретами или пивом, дядюшка Сефиль старался задержать её под каким-нибудь предлогом, вроде такого: «Сдачи нет, подожди, я тебе лимонада дам», а летом, когда рядом никого не бьшо, говорил: «Да ты вся вспотела!» — и ощупывал её.
Когда ей исполнилось двенадцать, у них появился сосед, которого она прозвала Усатое Дерьмо. Раз или два в неделю он со своей толстухой-женой приходил к ним в гости. Пока все слушали радио, беседовали, пили чай и лакомились сладостями, этот рослый человек, которого так любил её отец, осторожно, чтобы никто не заметил (сама Фюсун не понимала, что происходит), клал ей руку то на талию, то на плечо, то на бедро, то на коленку и делал вид, будто забыл её убрать. Иногда его рука «ненароком» так метко падала Фюсун на коленку, как созревшая груша — в корзину; и пока, слегка дрожа и потея, рука оставалась недвижимой, сама Фюсун боялась пошевелиться, словно на ноге у неё поселился страшный краб, а сосед как ни в чем не бывало, держа другой рукой чашку с чаем, продолжал мирную беседу.
Однажды десятилетняя Фюсун захотела сесть к отцу, который играл с друзьями в карты. Но он не разрешил: «Подожди, дочка; видишь, я занят». Тогда некто Сакиль-бей[6], партнер отца по игре, позвал её: «Иди ко мне, пускай мне повезет», и гладил её так, что эти ласки не казались ей потом невинными.
Улицы, скверы, мосты, кинотеатры, автобусы, многолюдные площади, безлюдные переулки и спуски Стамбула кишели мрачными фигурами этих добродушных дядюшек, оживавших в её воспоминаниях, словно призраки зла, ни одного из которых она, правда, не смогла возненавидеть («Возможно, потому, что ни один из них по-настоящему не сделал мне ничего плохого»). Единственное, что поражало Фюсун, — упорное нежелание отца замечать, как каждый второй из его гостей очень быстро превращался в этого добродушного дядюшку и, зажав её на кухне или в коридоре, принимался тискать бедную девочку. В тринадцать она поняла, что её сочтут порядочной девушкой, если она не станет жаловаться на коварные домогательства всех этих соседей, приятелей и знакомых.
В те годы в неё влюбился лицеист (единственный воздыхатель, от которого у Фюсун не осталось плохих воспоминаний), и когда он в один прекрасный день написал на тротуаре под её окном «Я тебя люблю», отец за ухо подвел неудачливого влюбленного к окну Фюсун и, показав на надпись, у неё на глазах отвесил ему затрещину. А она со временем, как и любая приличная стамбульская девушка, научилась не ходить в одиночестве по безлюдным паркам, заброшенным пустырям и глухим переулкам — в общем, по таким местам, где в любой момент мог появиться какой-нибудь дядюшка и с удовольствием продемонстрировать ей свой причиндал.
Эти домогательства не омрачили её оптимистичного отношения к жизни потому, что мужчины, подчиняясь скрытому ритму мрачной мелодии страсти, невольно выдали ей и свое слабое место. За ней по пятам ходило целое полчище зевак, большинство которых видели её до этого только раз — где-нибудь на улице или у школы, перед кинотеатром или в автобусе. Некоторые потом преследовали её месяцами, но она делала вид, что не замечает их, и не жалела никого (о жалости спросил её я). Ходившие следом не всегда бывали терпеливы, нежно влюблены или вежливы. Многие не выдерживали и пытались заговорить с ней («Вы очень красивая!», «Можно пойти с вами?» «Я хочу кое о чем вас спросить!» и т. д.), а когда она не отвечала, злились и разражались непристойной бранью в её адрес. Были и такие, кто приводил друзей, чтобы показать девушку — предмет их неотступной слежки — и узнать мнение приятелей, или те, кто, не отставая от Фюсун ни на шаг, скабрезно хихикали, кто-то еще пытался посылать письма и подарки, а иные просто плакали. Одно время она смело подходила к ним, но однажды настырный воздыхатель толкнул её и попытался насильно поцеловать, и впредь она так не делала.
С четырнадцати лет, с тех пор как она узнала все мужские приемы и поняла намерения «других мужчин», она, конечно, больше не позволяла себя незаметно трогать, больше не попадалась на их уловки, но на улицах города всегда находились такие, кто находил способ нагло прикоснуться, прижаться к ней или ущипнуть её сзади. Теперь она уже не удивлялась, когда кто-нибудь, высунув руку из окна автомобиля, пытался на ходу прикоснуться к ней, или, сделав вид, что подвернул на лестнице ногу, хотел за неё ухватиться, или когда в лифте приставал с поцелуями; её не удивляло, как продавец, отдавая сдачу, делал все, чтобы погладить её пальцы.
Каждый мужчина, который тайно встречается с красивой женщиной, вынужден слушать — иногда с ревностью, в основном со смехом, а порой с жалостью и презрением — подобные истории о разных субъектах, которые пытаются познакомиться или пристают к его возлюбленной. Так, директором вступительных курсов был молчаливый, нервный человек лет тридцати с извечно налаченными волосами. Под различными поводами он зазывал Фюсун к себе в кабинет: «У тебя не сданы документ!», «Твоя контрольная потерялась!» — заводя долгие речи о смысле жизни, о красотах Стамбула, о недавно изданных стихах, но, не получив поощрения к дальнейшим действиям, разворачивался к ней спиной и, глядя в окно, глухим голосом шипел, как ругательство: «Можешь идти...»
Ей не хотелось рассказывать обо всех, кто приходил за покупками в бутик «Шанзелизе», только чтобы взглянуть на неё, — среди таких была даже одна дама, а Шенай-ханым, пользуясь этим, продавала им все подряд. По моему настоянию Фюсун упомянула о самом смешном из клиентов: низкорослый пятидесятилетний толстяк с торчащими, как щетина, усами, был похож на кувшин и очень богат. Он подолгу разговаривал с Шенай-ханым, то и дело вставляя в речь длинные фразы по-французски, которые неловко выговаривал маленьким ротиком; кенар Фюсун, Лимон, не выносил запаха его одеколона, которым потом благоухал весь магазин.
Среди нескольких кандидатов в женихи, которых её мать приводила, так сказать, на смотрины, но чтобы дочь не догадалась, ей понравился один, мысли которого были заняты, скорее, не женитьбой, а ею самой, и она даже несколько раз встречалась и целовалась с ним. В прошлом году в неё без памяти влюбился один парень из Роберт-колледжа, с которым они познакомились на музыкальном конкурсе лицеев, проходившем в стамбульском спортивно-концертном комплексе. Он встречал её у школы, и они каждый день ходили вместе гулять, несколько раз целовались. Ведущий конкурса красоты, певец Хакан Серинкан, ей понравился не потому, что он известный, а потому, что проявлял к ней нежность и заботу во время конкурса, в то время как за кулисами все только и делали, что плели интриги и откровенно старались друг друга подставить. Он даже заранее прошептал ей на ухо её вопросы по культуре и искусству (и ответы на них), которых смертельно боялись все девушки, но потом, когда сей старомодный деятель эстрады с большими восточными усами начал обрывать ей телефон, она не стала подходить — правда, мама тоже была против него. Выражение моего лица при этих словах Фюсун совершенно справедливо и не без удовольствия истолковала как проявление ревности и с нежностью поспешила успокоить: с шестнадцати лет она ни в кого не влюблялась. Ей не нравилось, что во всех журналах, по телевидению и в песнях бесконечно судачили о любви — по её мнению, об этом чувстве не всегда говорят честно, и она полагала, что многие, кто не влюблен по-настоящему, преувеличивают свои чувства, чтобы понравиться. Любовь для неё означала то, когда ради другого можно пожертвовать жизнью и быть готовым на все. Но такое у каждого человека бывает только раз в жизни.
Ознакомительная версия.