О если бы такой разговор услышал, например, младший сержант Хитрук, через полчаса о нем знали бы даже неходячие больные из санчасти капитана Тонаева. Но об этом ни слова! А все-таки интересно! Папанька-то нашего Серёни, как известно, генерал-лейтенант, и, значит, наш комбат как бы «лейтенант-генерал». Но замполит — победитовый мужик, никому спуску не дает, будь у тебя родитель хоть генерал, хоть адмирал, хоть начальник «Военторга». Впрочем, все равно Уварова пошлют в академию, поэтому меня больше волнует, чтобы Елин Осокину лишнего не наговорил, а то оборвут «старики» моему Серафиму крылышки…
— Я тебя, сыняра, спросил, что было после письма? — задыхаясь от злобы и бега, перебивает Цыпленка Зуб. — Ты оглох, что ли?
Но я и сам могу рассказать Зубу, что случилось потом, после письма…
Лейтенант Косулич выяснил, что в казарму Елин не возвращался, и тут же позвонил домой комбату. Узнав о случившемся, Уваров оцепенел: ведь он-то знал всю предысторию в деталях, у него еще стоял в ушах чреватый последствиями разговор с замполитом. И вот — пожалуйста, как говорится, той же ночью… Комбат, поколебавшись, разбудил Осокина и доложил все как есть. Майор приказал поднять батарею по тревоге — и цепь замкнулась: в казарму вбежал дневальный и, набрав полные легкие спертого казарменного воздуха, крикнул:
— Батарея, подъем! — А потом, после секундной паузы, добавил: — Тревога!
Тревога… Нет, не тревога на душе, а страх перед тем, что могло уже случиться…
Вполоборота к нам, тараторя о глупом Елине, ста днях, беременной жене, вприпрыжку несется Цыпленок. Рядом, тяжело сопя, воткнувшись взглядом в землю, громыхает Зуб. И мне совершенно ясно: если с Елиным что-нибудь случится, я схвачу Зуба за глотку и буду душить до тех пор, пока не заткну это проклятое сопение!
На полном ходу мы влетаем в автопарк. Часовой вместо уставного «стой-кто-идет» приветливо кивает: мол, поищите и здесь, коли вам делать нечего.
В темноте автопарк похож на фантастический зоосад, где в огромных вольерах дремлют гигантские стальные единороги. Когда много времени проводишь возле самоходки, совершенно забываешь о ее назначении — машина и машина. Только иногда, зацепившись взглядом за отполированный пятидесятикилограммовый снаряд, вдруг понимаешь: да ведь это же — смерть, которую ты будешь отмерять, в случае чего, собственными руками, составляя заряд. И ведь тоже на первый взгляд все безобидно: набитый порохом стержень, а на него нужно надеть, в зависимости от дальности цели, несколько начиненных взрывчатой смесью «бубликов». Вот и все. Потом прозвучит команда, и одна за другой, словно рассчитываясь по порядку, самоходки с грохотом тяжело припадут к земле и окутаются клубами дыма. В небе раздастся шелест, именно шелест снарядов, и где-то, километрах в пяти отсюда, взлетят на воздух позиции «воображаемого противника».
На крыле нашей самоходки, скрестив по-турецки ноги, сидит Шарипов и привычно, словно перебирая четки, полирует суконочкой дембельскую пряжку. Перед Камалом, вытянувшись, стоит преданный Малик.
— Все ангары проверил? — спрашивает Шарипов.
— Все! — со вздохом отвечает Малик.
— Под брезент заглядывал?
— Конечно!
Шарипов сокрушенно цокает языком, задумчиво оглядывается и тут замечает нас.
— Елина здесь нет! — сообщает он. — Совсем пропал!
— Я же говорил, нужно искать на полигоне! — радостно подхватывает Цыпленок.
— Не знаю, не знаю… — качает головой Шарипов. — Не к добру ты, Зуб, вчера с альбомом бегал! Чтоб мне провалиться…
* * *
Зуба я нашел на волейбольной площадке, он был в своем репертуаре: орал на молодого за то, что тот неправильно закручивает при подаче мяч, и обещал открутить ему голову. На меня ефрейтор сначала вообще не обратил внимания — обиделся, видите ли! Я показал ему издали свой альбом и спокойно наблюдал, как на сердитом зубовском лице борются два чувства: презрение к нарушителю традиций и желание оформить дембельский альбом по высшему классу.
Спустя несколько минут мы уже сидели в солдатской чайной и в знак нашего примирения распивали бутылочку молока, закусывая песочными пирожными. В армии кормят однообразно. Это естественно: попробуй угодить на все вкусы тысячной ораве, поэтому солдат постоянно испытывает желание съесть «что-нибудь вкусненькое». Я, например, выяснил, что жить не могу без творога, который особенно и не любил на гражданке. А теперь мне даже по ночам снится вкус творога.
Я терпеливо слушал занудливые разглагольствования Зуба. Сначала он жаловался, что во времена его далекой армейской молодости «сынкам» вообще запрещалось ходить в чайную, а теперь — о времена, о нравы! — любой «салабон» может спокойно вломиться сюда и кайфовать сколько влезет. Поэтому и очередь к прилавку появилась, а ведь раньше не было! Потом ефрейтор с туманной угрюмостью стал распространяться об одном нарывающемся на неприятности «старике», которому сопливые «салаги» дороже, чем однопризывники. Наконец он дошел до Елина…
— Слушай, Санек, — дипломатично приступил я к делу. — Не трогал бы ты парня. Ему и так тошно.
— Ничего с ним не сделается, пусть жизнь узнает!.. Еще огрызается! Да я «старику» в глаза боялся смотреть. Он меня еще узнает. Пионер-герой!
— Санек, — зашел я с другого бока, — ну помордовали тебя на первом году, лучше ты, что ли, от этого стал?
— Жизнь узнал! — стукнул он себя в грудь.
Я задумался: с Зубом нужно быть терпеливым. Вот вообразил он себя выдающимся учителем жизни, и хоть ты застрелись. Оставалось последнее — бить на жалость, и я мысленно попросил у Елина прощение за разглашение секрета его личной жизни.
— Санек, ты же видишь, с ним что-то происходит, а после вчерашнего письма он вообще ничего не соображает.
— Из-за крысы, что ли?
— Точно. А ты психолог! Понимаешь, старый, девчонка его бросила — замуж выходит… Елин-то, балбес, доверил другу приглядывать. Ну и сам знаешь, как бывает.
— Знаю! — презрительно бросил Зуб и с сочувствием добавил: — На первом году из-за такого и глупостей наделать можно. Да-а…
Итак, мой расчет оказался правильным, я ведь знал, что где-то в Пензе почти два года Зуба ждала девушка, его однокурсница, писала письма, наверное, любила по-настоящему. И теперь, проведав о горе Елина, ефрейтор почувствовал к нему сострадание, конечно не без тени самодовольства.
— Ладно, — подытожил Зуб, допивая молоко, — я об этом не знал. В принципе, он парень неплохой, по специальности опять-таки старается. Я, вообще-то, доволен, что он у нас теперь заряжающий. Нет, какие все-таки крысы бывают, а? Ладно, больше трогать не стану. Но и его предупреди. А то: «Не буду!» Я ему не буду! И ты тоже, заступник нашелся. Я тебе, Лешка, прямо хочу сказать: кончай с этим. А то знаешь…
Зуб из того типа людей, которых в народе называют «псих-самовзвод», и если бы в ту минуту я не заверил его в полной преданности, разговор бы пропал даром.
В конце концов мы расстались нежными друзьями, и я, зажав под мышкой два альбома — свой и зубовский, зашагал по направлению к дивизионной типографии, всерьез размышляя, не пойти ли мне после службы учиться на дипломата. Есть ведь такой институт, и учатся там, наверное, тоже люди.
В том, что печать — огромная сила, я убедился на примере своего друга Жорика Плешанова, угодившего с дивизионного распределительного пункта прямиком в типографию солдатской газеты «Отвага». Сначала он страшно возмущался: мол, его, «уникального специалиста», сделали простым наборщиком! Но поскольку редактор — должность офицерская, а Жорик начал свою армейскую карьеру со звания рядового, пришлось ему смириться. Очень скоро мой друг энергично включился в газетную жизнь, отличительная черта которой — тайное противостояние сотрудников редакции и работников типографии, ведь каждые считают, что газету делают именно они! Поэтому, всякий раз усаживаясь за рычагастый линотип, Жорик скраивал такую физиономию, будто хотел сказать: «Ну и что вы сегодня нацарапали, писатели?» Первое время, набирая тексты, он даже пытался редактировать заметки, но это продолжалось до взбучки, устроенной ему редактором капитаном Деревлевым.
О капитане стоит сказать особо. Когда бы я ни заглянул в редакцию, он, как-то странно вжав голову в плечи, расхаживал по комнате, курил одну папиросу за другой, стряхивая пепел по углам, и комментировал международную обстановку. Сотрудники внимательно кивали головами, даже задавали наивные вопросы, но я уверен — ни одно капитаново слово не застревало у них в голове. Увидев меня, редактор говаривал: «А-а, Купряшин! Привет военкору. Стой и слушай». Я стоял и слушал о безнадежной борьбе подточенного коррупцией правительственного аппарата Италии с мафией, о трудных путях португальской революции, о коварном насаждении «американского образа жизни» в Западной Европе, о фашистских недобитках, скрывающихся в бескрайних латифундиях Бразилии… Если где-то недавно в результате взрыва террористов погиб правящий кабинет, капитан тут же перечислял имена усопших министров, излагал их краткие биографии, не забывая проанализировать политические убеждения, а в довершение набрасывал возможный список нового кабинета — и никогда не ошибался!