Нужно вспомнить при этих словах, что тогда, сразу после войны, вошло в обычай бранить Елену. Все считали, что война пелась только из-за нее и что бессмысленной глупостью было жертвовать многими тысячами людей ради распутной бабенки. Моя мать тоже думала так и больше других имела на это право, если учесть, сколько долгих тяжелых лет она провела в ожидании отца. Сейчас-то страсти улеглись. Все знают, что Елена была лишь поводом для войны, а так как нынешнее поколение знает о ней только понаслышке, она стала для него уже чем-то вроде богини. Мне самому довелось однажды увидеть ее в Спарте. Это было примерно за год до разговора, о котором я рассказываю, то есть еще до возвращения отца. Должен признаться, она не произвела на меня впечатления, какого следовало бы ожидать. Может быть, я слишком был молод или, что тоже возможно, создал себе о ней — раз уж она была у всех на устах — слишком возвышенное представление.
— Тем более удивительно, — продолжал отец, — что именно для Кассандры она сделала исключение и съязвила насчет ее узких бедер.
— Должно быть, позавидовала ей из-за той истории с богом, — заметила мать, что прозвучало не менее язвительно.
— Клянусь богами, да! — воскликнул отец и хлопнул рукой себя по лбу. Как я об этом не подумал! Уж Елена-то, конечно, никогда бы ему не отказала. Вот ее и разозлило, что другая попросту пренебрегла счастьем, которого ей-то даже и не предложили. Теперь понятно, почему «узкие бедра». Она Менелаю так и сказала, буквально: «И почему Агамемнон выбрал эту Кассандру? У нее же слишком узкие бедра». Меня при этом не было, но я слышал от самого Менелая.
Это было вечером накануне нашего отплытия. В тот день мы с утра и до самого обеда держали совет, каким строем должна плыть наша флотилия. Мы порядком притомились, но, когда наконец все было решено, не знали, чем бы еще себя занять. Просто слонялись туда-сюда по лагерю втроем: Агамемнон, Менелай и я. Менелай болтал без умолку: этот вечный юноша, светлокудрый супруг Елены, был малость навеселе. Он вообще не прочь был прихвастнуть при случае, но неназойливо. Он мог себе это позволить — ему все сходило с рук, не то что другим мужчинам. Странное дело: хула не приставала к Менелаю и Елене. То была редкая пара — настолько счастливая, что будто и невзаправдашняя.
Когда мы пришли в ту часть лагеря, которую занимал Агамемнон со своими солдатами, мы увидели Кассандру — она сидела снаружи, в тени палатки, отведенной для пленниц и рабынь. Вернее, Менелай заметил ее; мы с Агамемноном слишком заняты были своими мыслями. Вот тут-то Менелай и спросил брата: «А знаешь, что говорит Елена?» — и рассказал про слишком узкие бедра.
Поскольку Кассандра могла нас слышать, не очень-то деликатно было рассказывать об этом именно сейчас. Агамемнон, думавший совсем о другом, поднял на секунду глаза и скользнул взглядом по Кассандре.
«Я не выбирал ее, она выпала мне по жребию», — резко бросил он Менелаю и передернул плечами. Я успел заметить, как Кассандра, до тех пор скрывавшая лицо под покрывалом, подняла голову, будто удивленная, и пристально посмотрела на Агамемнона. Потом мы прошли дальше.
Я, кстати, после спросил Кассандру, почему она сидела одна снаружи, не в палатке. Она ответила только: «Не могла больше выносить запаха женщин». Оно понятно — жара стояла, духота… Прости, Пенелопа. Этого можно было и не рассказывать. Но надо ведь учесть и то, что она была дочерью царя и ей, понятное дело, нелегко было жить в этой тесноте, вместе с рабынями, женщинами не ее сословия.
Разговаривая с ней позже наедине в палатке Агамемнона, я заметил еще вот что. Во время нашей беседы — причем я сидел, а она все время стояла передо мной, сесть не захотела, — снаружи раздался женский визг и смех: верно, какой-то солдат облапил рабыню. Порядок в лагере в тот день перед отплытием заметно ослаб. И я увидел, как у Кассандры мучительно передернулось лицо. Непроизвольно. Должно быть, ей неприятно, что троянки так быстро стакнулись с греческими солдатами, подумал я и попытался ее утешить: мол, так было тысячу лет назад и через тысячу лет так же будет они бегут за победителем, как и полагается, не нам это менять. Она долго молчала, а потом сказала: «Именно то, что так это и полагается, и еще эти жирные блестящие мухи, расплодившиеся на солнце после городского пожара, вот это и есть самое ужасное».
Сказать вам, почему я вообще с ней заговорил, устроил ей что-то вроде допроса? Когда она, никем не званная, пришла в палатку Агамемнона, я на секунду заподозрил было, что она собралась его убить. Из мести за гибель ее народа или еще там почему. Слыхали мы про таких женщин. Но, конечно, с первых же слов я убедился, что она на это совершенно не способна; сейчас мне эти подозрения совсем уж смешны. Видите, что выходит, когда человек становится слишком недоверчивым.
Отец усмехнулся про себя и надолго замолчал. Мать, казалось, всецело поглощена была своим рукодельем. Я ждал-ждал, а потом, сгорая от любопытства, не утерпел и спросил:
— Так что же ей надо было от Агамемнона?
— По-моему, она и сама этого не знала. Просто пришла, как будто ее позвали. Менелай давно уже ушел опять к своей Елене, а мы с Агамемноном сидели в палатке. То и дело приходили слуги и солдаты за распоряжениями и приказами насчет завтрашнего отплытия. Мы, стало быть, были вовсе не одни. Вдруг занавес палатки поднялся, и бесшумно вошла Кассандра. Мы все замолчали и с удивлением уставились на нее.
«Чего ты хочешь?» — спросил царь.
«Я хотела бы поговорить с тобой», — ответила она. Ее голос походил скорее на низкий звучный шепот — был очень тих, но тем более внушителен, и не расслышать его было невозможно.
«Говори. В чем дело?» — сказал Агамемнон.
«Мне нужно поговорить с тобой наедине».
После пылавшего снаружи полдневного зноя в палатке так приятно ощущался прохладный полумрак. Но на самом ли деле так было, или это нам просто показалось, только с приходом Кассандры полумрак в палатке будто на несколько оттенков сгустился. Я сидел в стороне и украдкой следил за царем.
Он очень изменился за последние годы. Уже ничего не осталось от прежних его великолепных царственных манер, так привлекавших людей или — что тоже бывало — их задевавших. Его нынешняя сдержанность могла бы показаться безупречной, если б она не исключала всякую теплоту и не отстраняла всякую попытку доверительности. Серые глаза его смотрели на все безучастно-оценивающе, будто возложенный им на себя долг он уже не принимая близко к сердцу и лишь хотел довести начатое дело до конца. Изжелта-бледные щеки, бескровные губы — все как бы втянулось вовнутрь, и, короче говоря, его лицо, поседевшие жидкие волосы, скудная, неухоженная борода — все словно окаменело, и, похоже, на это впечатление он и рассчитывал. Конечно, немудрено было, что вечные промахи и бремя непосильной ответственности доконали его. А может, и заботы о домашних делах добавили свое. Слухи о предательстве Эгисфа и о неверности Клитемнестры донеслись и до нас из-за моря. Все войско перешептывалось о том. Едва ли эти слухи могли миновать Агамемнона. Но когда именно и что именно он услыхал — этого не знал никто. Мы не отваживались заговорить с ним об этом, даже Менелай, привыкший молоть языком. Но молчали мы даже не из трусости, внутреннее чувство подсказывало нам, что тем мы ускорим его падение. А нам важнее всего было до самого конца охранить царя.
Да, я очень уважал Агамемнона. Любить-то его никто не любил, большинство даже ненавидело. За власть, которой он обладал, за его заносчивость и честолюбие, за его пороки, за ошибки, которых он наделал немало. Но ненавидеть легко. А кто другой лучше его выполнил бы столь неблагодарную задачу? Когда разгорался спор, я всегда становился на его сторону. Он был человечнее их всех.
Я всегда радуюсь, когда мне представляется возможность повторить эти отцовские слова. Я не устаю их повторять по любому поводу, чтобы научить уму-разуму этих нынешних, тех, кто позволяет себе судить Агамемнона, не имея на то никаких прав. Пилад тоже не иначе как с почтительной любовью говорил о царе, но Пилад-то был тогда совсем юношей, и само собой разумеется, что он его боготворил. А суждение моего отца имеет совсем другой вес.
— И вот в тот момент, — продолжал отец, — когда я украдкой покосился на него, лицо его, обращенное к Кассандре, словно вдруг раскрылось. А когда я вслед за тем повернулся к ней — она все еще стояла в проеме палатки, — мне почудилось, будто этот сгустившийся полумрак, так поразивший меня с появлением Кассандры, лишь бесплотной завесой реял посреди палатки меж ними и связывал их. Но я не исключаю, что все это я себе только вообразил.
Не знаю, как долго это длилось, а потом Агамемнон сказал: «Ты же видишь, я занят». И Кассандра, по-моему, совсем уж собралась покинуть палатку. Но тут в разговор вступил я.