— Выглядишь ты не очень, — говорит ему Гарольд.
— Это да, — отвечает он. — Гарольд, ты извини, правда. Кит написал ночью, я думал, что с одним режиссером встречаюсь через неделю, а он, оказывается, сегодня вечером уезжает, мне нужно сегодня вернуться в Нью-Йорк.
— Ох, нет, Виллем, как же так? — начинает Гарольд, но тут входит Джуд, и Гарольд обращается к нему: — Виллем говорит, что вам надо сегодня же утром вернуться в Нью-Йорк.
— Можешь остаться, — говорит он Джуду, не поднимая глаз от тоста, который намазывает маслом. — Машину я тоже могу тебе оставить. Но мне нужно вернуться.
— Нет, — говорит Джуд, немного помолчав. — Мне тоже нужно вернуться.
— Ну и что это за День благодарения? Поели, значит, и смываетесь? Куда я дену столько индейки? — театрально гневается Гарольд, впрочем, довольно вяло, и Виллем чувствует, как он переводит взгляд с одного на другого, пытаясь понять, что же происходит, что стряслось.
Он ждет, пока Джуд соберется, а сам в это время старается болтать о пустяках с Джулией и не обращать внимания на невысказанные вопросы Гарольда. Он первым идет к машине, чтобы дать понять — поведет он, и когда он прощается, Гарольд глядит на него, хочет что-то сказать, но потом просто его обнимает.
— Поаккуратнее на дороге, — говорит он.
Внутри у него все так и кипит, он то и дело жмет на газ и потом одергивает себя, сбавляет скорость. Еще нет и восьми утра, сегодня День благодарения, и на дорогах пусто. Джуд отвернулся к окну, прижался к стеклу щекой, Виллем еще даже ни разу на него не взглянул, он не знает, какое у него выражение лица, не видит темных клякс у него под глазами — Энди еще в больнице сказал, что это верный признак того, что Джуд слишком сильно себя изрезал. С каждой милей его гнев то вспыхивает, то угасает: иногда перед глазами у него встает Джуд, который лгал ему, — он понимает, что Джуд всегда ему лжет, и ярость вскипает в нем, как горячее масло. А иногда он вспоминает о том, что он сказал и как себя вел, и обо всем, что случилось, и о том, что человек, которого он любит, так ужасно к себе относится, и на него накатывает такая жалость, что ему приходится изо всех сил стискивать руль, чтобы сосредоточиться на дороге. Он думает: неужели он прав? Я правда вижу в нем Хемминга? Но потом думает: нет. Это все Джудовы выдумки, потому что он не может себе представить, что кто-то вообще захочет быть с ним. Это неправда. Но это объяснение его не успокаивает, более того — от него ему делается еще более тошно.
Сразу после Нью-Хейвена он останавливается. Обычно, когда они проезжают Нью-Хейвен, он рассказывает их любимые истории о том времени, когда они с Джей-Би учились в университете и жили в одной комнате. О том, как ему пришлось помогать Джей-Би и Желтому Генри Янгу выкатывать их партизанскую выставку из подвешенных на крюки мясных туш к дверям медицинского колледжа. О том, как Джей-Би однажды отстриг себе дреды и они валялись в раковине, пока Виллем наконец через две недели их не убрал. О том, как они с Джей-Би однажды танцевали под техно сорок минут без перерыва, пока друг Джей-Би, видеохудожник по имени Грег, снимал их на камеру. «Расскажи, как Джей-Би напустил Ричарду в ванну головастиков», — просил Джуд, расплываясь в улыбке от предвкушения. «Расскажи, как ты с той лесбиянкой встречался». «Расскажи, как Джей-Би тогда испортил феминисткам оргию». Но сегодня оба они молчат и Нью-Хейвен проезжают, не говоря ни слова.
Он вылезает из машины, чтобы заправиться и сходить в туалет.
— Больше остановок не будет, — говорит он Джуду, который так и не пошевелился, но Джуд только мотает головой, и Виллем резко хлопает дверью, его снова охватывает гнев.
Они приезжают на Грин-стрит еще до полудня, молча выходят из машины, молча едут в лифте, молча входят в квартиру. Он относит сумку в спальню и слышит, как за спиной у него Джуд начинает наигрывать что-то на пианино — Шуман, узнает он мелодию, «Фантазия до мажор»: довольно энергичный номер для такого слабого и беспомощного человека, угрюмо думает он — и понимает, что ему нужно выйти вон из квартиры.
Он даже пальто не снял, просто возвращается в гостиную, в руках — ключи.
— Я выйду, — говорит он, но Джуд так и продолжает играть. — Слышишь? — кричит он. — Я ухожу!
Тогда Джуд поднимает голову, прекращает играть.
— Когда вернешься? — тихо спрашивает он, и Виллем чувствует, что его решимость ослабевает.
Но тут он вспоминает, до чего зол.
— Не знаю, — отвечает он. — Не жди меня.
Он бьет по кнопке, которая вызывает лифт. Пауза, затем Джуд снова начинает играть.
И вот он снова на улице, все магазины закрыты, в Сохо тихо. Он доходит до Вест-сайдского шоссе, идет вдоль него — кругом тишина, на нем темные очки, на нем шарф, который он купил в Джайпуре (серый — Джуду, синий — себе), кашемир настолько мягкий, что даже от легкой щетины на нем остаются зацепки, теперь обмотан вокруг небритой шеи. Он идет и идет, потом он даже не вспомнит, о чем тогда думал, думал ли о чем-то. Проголодавшись, он сворачивает на восток, покупает кусок пиццы и, почти не чувствуя вкуса, съедает ее прямо на улице, а затем снова возвращается к шоссе. Вот он, мой мир, думает он, стоя у реки и глядя на другой ее берег, в сторону Нью-Джерси. Вот он, мой маленький мир, а я не знаю, что мне в этом мире делать. Ему кажется, будто он загнан в ловушку, но с другой стороны — о какой ловушке тут можно говорить, когда он не способен освоить даже то крохотное пространство, которое ему отведено? Как можно надеяться на большее, если не можешь умом понять хотя бы то, что у тебя есть?
Темнеет резко и быстро, поднимается ветер, но он все идет. Ему хочется тепла, еды, хочется оказаться среди смеющихся людей. Но идти в ресторан невыносимо, на День благодарения — и в одиночестве, только не это, только не в нынешнем настроении: его узнают, а на светские беседы, на дружелюбность, на любезности, необходимые в таких случаях, сил у него совсем нет. Друзья вечно поддразнивали его насчет этого умения якобы делаться невидимым, насчет того, что он каким-то образом умеет делать так, чтобы его либо узнавали, либо нет, но сам он вправду в это верил, даже когда все указывало на обратное. Теперь эта его вера видится ему еще одним доказательством того, что он все время себе врет, все время воображает, что мир подстроится под него — что Джуду станет лучше только потому, что он этого хочет. Что он его понимает только потому, что ему нравится так думать. Что он может разгуливать по Сохо и его никто не узнает. А на деле он — заложник, заложник своей работы, своих отношений, а больше всего — заложник собственной непрошибаемой наивности.
Наконец он покупает сэндвич и ловит такси до Перри-стрит, где находится его квартира, которая уже почти, считай, и не его — ему действительно осталось тут быть хозяином каких-нибудь пару недель, потому что он продал ее Мигелю, своему испанскому другу, который все больше времени проводит в Штатах. Впрочем, пока что квартира его, и он опасливо открывает дверь, будто боясь, что за время его отсутствия там все обветшало или расплодились монстры. Еще рано, но он все равно раздевается, стаскивает одежду Мигеля с кушетки Мигеля, снимает одеяло Мигеля с кровати Мигеля и укладывается на кушетку, и весь бестолковый, весь этот сумбурный день наваливается на него — всего один день, а столько всего произошло! — и тогда он плачет.
Пока он плачет, звонит телефон, и он встает, думая, вдруг звонит Джуд, но это не он, это Энди.
— Энди, — рыдает он, — я все испортил, я правда все испортил. Я поступил отвратительно.
— Виллем, — нежно говорит Энди. — Ну конечно же все не так плохо, как ты думаешь. Ты слишком к себе строг, я уверен.
Тогда он, запинаясь, рассказывает все Энди, объясняет ему, что произошло, и когда он умолкает, Энди тоже молчит.
— Ох, Виллем, — вздыхает он, но не сердито — печально разве. — Так. Ты прав, все действительно плохо.
И отчего-то, услышав это, он фыркает от смеха, но затем опять всхлипывает.
— Что мне делать? — спрашивает он, и Энди снова вздыхает.
— Если хочешь остаться с ним, я бы на твоем месте пошел домой и поговорил бы с ним, — медленно говорит он. — И если не хочешь с ним оставаться — я бы все равно пошел и поговорил. — Пауза. — Виллем, прости, мне правда очень жаль.
— Я знаю, — говорит он.
Когда Энди уже прощается, он вдруг его прерывает:
— Энди, — спрашивает он, — скажи честно, он сумасшедший?
Энди очень долго молчит, потом отвечает:
— Не думаю, Виллем. Или так: не думаю, что с ним что-то не так в химическом плане. Все, что в нем безумного, — дело рук человека. — Он молчит. — Заставь его с тобой поговорить, Виллем, — говорит Энди. — Если он с тобой поговорит, тогда, мне кажется… тогда ты поймешь, почему он такой.