Убежищем Эгле была библиотека, где рулила женщина с правильным именем Катерина Петровна. Она устроила для девочки уголок, с раскладушкой и столиком, и радовалась, сколько читает ее воспитанница. Две книжки в день было нормой. Эгле прочла всю библиотеку, одолела даже эпопею Георгия Маркова «Сибирь», чего, кажется, не совершил и сам автор эпопеи. А книжками Веры Пановой и Александра Грина девочка буквально жила, без конца их перечитывая. На полках обрела будущая Эгле и книжку Саломеи Нерис, откуда узнала про горестную жизнь Королевы Ужей. В последнем классе Эгле взялась за ум, собираясь поступать в Московский университет… Дальше выходила какая-то путаница. Андрей не мог свести концы с концами – куда-то девался год жизни королевы ужей. Этого он Жоржу не сказал, но ловя какие-то словечки, обмолвки, намеки и тени, предположение сделал. Скорее всего, она загремела на год в тюрьму, как раз между восемнадцатью и девятнадцатью. Но это ей не помешало потом поступить в университет и начать петь в не таких уж затрапезных клубах – у Эгле были покровители. Сильные покровители…
– А музыке она, значит, не училась? Очередная самодеятельность? – хмыкнул Жорж.
Андрей объяснил, что так, да не так. У Эгле обнаружилась природная постановка голоса, и она еще брала частные уроки пения и гитары и сейчас учится, хотя ей уже двадцать шесть лет и дикорастущая слава могла бы расслабить, но нет. Это не про Эгле. Тут характер!
Про особенности натуры Эгле Андрей мог говорить часами. Она, потомок трех поколений алкоголиков, не пьянела вовсе. Никогда не болела простудными болезнями. В этой бестелесной девочке жила стальная выносливость – да, в другие времена именно такие построили Днепрогэс и Магнитку. Тело тут не при делах. При делах тут способность к напряжению духа, возгонка духа от мирного состояния еле теплящегося огонька к резкому возрастанию, к взрыву, это что-то похожее на лесной пожар, ну, так они и пели «мировой пожар раздуем». Церковь умела разжечь этот огонек в русских, партия со своим интернационалом тоже умела разжечь, но не они были главной причиной пожаров, они помогали, направляли, да; главная причина таилась в глубинах Иванушек-да-Марьюшек. Чертов «огонь папоротника», он же пресловутая «искра Божья»? Или тот самый «червячок», воспетый Эгле? Помутившийся генофонд все-таки время от времени пересылал код русского огонька по родовой цепи, и тогда «среди долины ровныя» вдруг заводилось такое зелье, как наша Эгле.
Она много пела о ветре, о полетах, вызывая в Андрее трепетный восторг – он простодушно причислил возлюбленную к лику ангелов, забыв о том, что крылья есть и у демонов, кстати куда более способных к творчеству. А музыка – самая демоническая стихия, о чем предупреждал нас Томас Манн, которого Эгле читала, а Времин не читал. Да и не читая Манна, но лишь слушая песенные признания русских певцов, картину проясняешь без труда.
Чуткий час времени че…
Звезд парча на моем плече…
В чарах порчи лечу в луче…
Моя черная метка… черная метка…
Впоследствии наш летун в луче совершенно исправился и, утомленно раскаявшись, смирно обменял в пункте приема перевоспитавшихся демонов свои потрепанные черные крылья на новые, белые с золотым кантиком. Дело-то простое: признаешь Христа – ступай направо и вставай на довольствие, не признаешь – чеши налево к своим. А маленькая злая девочка-мальчик с голосом в четыре октавы, умеющая дурить голову людям, куда собиралась, направо или налево? Жорж, почуявший что-то, все теребил Андрея – так она про что поет? Она про любовь и дружбу поет?
Да, но…
Почему – но?
Потому что любовь, которую упоминала в песнях Эгле, была какая-то не такая. Странная. Не от мира сего. Она совершалась всегда в миноре, окутанная изысканной печалью, как бы над землей, в некоем совместном полете и состояла из необычных поцелуев – в тексте они именовались то белыми, то фиолетовыми, то синими – и вздохов о неизменной фатальной разлуке. Надо было быть таким безнадежно влюбленным парнем, как Времин, чтоб ни о чем не догадаться.
Он все-таки вырвался пораньше, побежал к «Ужам», под клятвенное обещание встретить Жоржа на служебном входе, и возле Дворца культуры, где было еще безлюдно, обратил внимание на парочку: высоченную, размалеванную мамашу в алом топике и смирную голубоглазую дочь. Мамаша обрушилась на Времина, будто ждала именно его, сама объяснила, что и кого она мамаша, и рвалась за кулисы на твердом святом основании дочерней любви к «Ужам». Времин бы увернулся, но его тронула девочка, и он обещал их провести – но только после концерта. Явно школьница, с пепельной косичкой и маленькими нежными руками, дочка страдала от поведения мамаши и все-таки исступленно надеялась, что чудо совершится… и глаза как будто знакомые.
Еще бы не знакомые – фамильные времинские глазки Андрей каждый день видел в зеркале.
Вот все и собрались, вот и хорошо.
В таком количестве Андрей видел людей только на концертах Эгле – а на другие он и не ходил. О, это был хитрый фокус – рождение публики, собирание чудовища из частей. Оно наливалось грозовой силой, роптало, клубилось внизу (Андрею на этот раз пришлось сидеть вместе с Камским в ложе у сцены). Камский, однако, утверждал, что ему, который в юности ходил на красную волну русского рока, просто смешно видеть нынешних вяленьких зрителей. «Ты бы видел первых фанов “Алисы”! Вот это были богатыри. Деревья с корнем рвали! А что эти темные девушки твои, на что они способны? Разве повизжать…»
Когда погас свет, девушки так завизжали, что Камский схватился за голову. Эгле несколько минут выдержала публику и вышла из глубины сцены.
Она все-таки надела майку, придуманную Времиным, с наклеенными кусочками фольги, это давало сверкание, хотя, конечно, могла обойтись без этого и вообще без всего – уж тем более без видов еловой чащи, которые появлялись на экране. Она и так была Лесная…
Звезды да кости
В святом болоте
Мертвые гости
В живом полете
Я никогда не одна
Сначала Эгле как бы прощупывала аудиторию нежными лапами, потом казала первый коготок – страшно лесной, пой, пой, голод весной, пой, пой — с яростным рефреном «Жить! Жить! По лесу кружить!». После этого Эгле обычно пела «Зимнюю песню ведьмы», которой Андрей побаивался. Эгле как-то горбилась, скрючивалась, хрипела, становилась древней жутью…
Холодно люди
Бродит природа
Здесь да меж вас как ненужная боль
Или забвение или свобода
Только не бог
Это ветер старик чудотворен
И огонь помогает в грехах
И вода проливалась из чаши
И земля рассыпалась в руках
За песней ведьмы Эгле в этот раз поставила «Труба-дура», пока восприятие не притупилось, а потом – легкий, грустный, умный «Тот же ветер»:
Но кто-нибудь поймет, кто-нибудь поймет
Кто-нибудь услышит
Кто-нибудь возьмет, кто-нибудь возьмет
Кто-нибудь допишет
Кто-нибудь один, кто-нибудь один
Кто-нибудь на свете
Всюду на земле в каждой голове
Дует тот же ветер…
За «Ветром» следовала песня, которую Андрей не одобрял, насчет «прощальных белых поцелуев», а затем «Червячок», которого он любил, да тут уж и всех покалывало узнаванием настоящего, горько-сердечного, милого, хоть и странного, чудно́го…
Андрей украдкой подглядывал за Жоржем – в поле зрения попадал и kazaroza, который вел себя исправно, свистел радостно, топал и хлопал, – есть ли на лице признаки чувств? Таковых обнаружить не удавалось, но утешало, что Камский не отрываясь смотрел на сцену, впился глазами в тонкий силуэт…
Он узнал ее. Он мог видеть то, что чистым земным глазам Андрея было не дано. Эгле на сцене была не одна. Она помещалась внутри светящейся фигуры, от которой в зал постоянно отлетали искры и пятна. Точно семена растений в почву, эти искры и пятна попадали в головы зрителей, проникали внутрь. Это было заражение. «Да, девочка прикрепленная… – думал Жорж, – нехилый демон с ней работает… потом те, в кого по-настоящему попало, будут жить с ее образом в мыслях и фантом будет работать, питаться за их счет, расти… Без вариантов она из наших… Несчастный Времин, если он и вправду как следует заразился, ему не выздороветь. Сказать, объяснить? Не поверит… Я-то в полной защите, в меня ему не внедриться, мой его живо отошьет, дескать, чужие здесь не ходят, парень, вали отсюда… хотя почему парень, у этих вроде и пола нет…»
Позволь мне покинуть тебя, позволь не любить тебя!
Этот обрывок древней молитвы, этот стон измученной души, приговоренной к каторжной работе любви, этот полустертый, затерянный в грязных веках алмазный осколок разговора богов — как Андрей понимал его! Ведь он сам жил в заколдованном лесу, поджидая свою владычицу, и пылкая риторика влюбленного бога, искренне и лицемерно молящего о свободе, которая ему не нужна, была для Андрея родной речью. Он говорил с нею так – но только в мыслях. И она отвечала – тоже в мыслях. Отпусти! Не могу больше любить! – Но я не держу тебя. Держишь! – Несносный мальчик, ты свободен. Нет! Я заколдован, ты привязала меня, отвяжи, отпусти, дай дышать… И она смеялась. Всегда смеялась на этом месте.