В конце концов, бойня умеренная: трое убитых, примерно пятнадцать раненых, прострелены чемоданы. Несколько лошадей тоже, однако скотина не в счет. Целятся они, эти итальяшки, как сапожники.
Так вот оно, свершилось. Мои первые трупы. Я никогда еще не видал трупов.
* * *
Немур. На главной улице — метро в час пик. Железные шторы опущены, город мертв. Сжимает между своими немыми фасадами кипение Северной Франции, которая впадает в Южную, как песок в песочных часах. Неожиданность: открытая булочная. Продает хлеб! Жуткая толпа опустошает лавчонку, дикие драки, чтобы пробиться к прилавку. По одному батону в одни руки. Булочница с красивым пучком аккуратно отсчитывает сдачу. Хозяин, бледный гигант с черными усищами, припудренными мукой, стоит рядом, скрестив руки, грозный, как турок, готовый вмешаться, если что. Неутомимо повторяет:
— Да не толкайтесь же вы! На всех хватит! Скоро еще одна выпечка подоспеет. Ну, потерпите же!
У него деревенский выговор. Я бы и сам бросился в кучу, хлеб мне позарез нужен, опять я как зверь голодный, но если выпущу из рук велик, уж больше не найду его, это точно. Старая дамочка, совсем маленькая, растерянно смотрит на эту бойню. На ней серая, хорошо проутюженная юбка, серая шерстяная кофточка поверх белой блузки с тоненькой золотой цепочкой и крестиком. Черная шляпка торчит на головке. Вот-вот расплачется. Видит, что я на нее уставился. Говорит мне:
— А мне-то хлеб нужен! Как же мне быть, тут все сбесились? После таких бешеных, когда до меня дойдет, и крошек, поди, не останется!
Спрашиваю ее:
— Вы здешняя?
— А как же! Вот уже семьдесят шесть лет, как на белом свете живу и глазами гляжу. Никогда никуда отсюда, милый, не двигалась, никогда в жизни, не сегодня же уезжать! Молодежь вся пустилась в путь, чтобы, мол, не попасть в руки к немцам, но я-то стара для этого. На что им я, бедная старуха, вашим немцам-то? А хлеб мне нужен. И не так мне, как бедному моему старику, ведь он может только молочный суп с накрошенным хлебом, ничего другое ведь не проходит, и если я не принесу домой хлеба, что же тогда с нами станет?
Говорю ей:
— Постерегите мой велосипед, мадам, я схожу за хлебом, и мы поделим. Ладно?
— Очень любезно с твоей стороны, сынок, но смотри, осторожно! А то прибьют! Эти парижане, они настоящие кровопийцы, правда!
Так мы и делаем. Погружаюсь я в банку кишащих червей, пробиваюсь почти к прилавку, протягиваю руку через лес рук, тяну ее до тех пор, пока толстый четырехфунтовый батон в конце концов не ляжет мне в руку. Говорю:
— Мне нужен еще один, это для старой дамы, вашей соседки. Она готовит для мужа суп из хлеба, вы ее знаете?
Булочница знает. Улыбается и говорит мне:
— Для мадам Депре. Пожалуйста!
Дает мне второй батон. Деньжата у меня наготове. Выходя, держу оба моих батона над головой, как можно выше, вне досягаемости этих обжор.
Старая дама вся из себя довольна. Она непременно хочет расплатиться за свой батон, дает даже десять су{37} чаевых за то, что я добрый малый.
— Вы такой честный и чуткий. Совсем не такой, как все босяки эти.
И вот она уже поплелась готовить молочный суп своему дедуле.
* * *
Ищу себе уголок, где бы притулиться, хоть спокойно хлеб съесть. Не люблю закусывать на ходу или на педалях — от этого у меня пищеварение портится. Бистро с террасой, наверняка покинутое его хозяевами, взломано, тротуар усеян пустыми бутылками и раскрошенными стаканами, внутри полно солдатиков, серых от усталости и от пыли. Ни одного свободного места. Сажусь прямо на пол. Вытаскиваю колбасу, другой рукой — хлеб, вгрызаюсь в них, укус справа, укус слева, — вкусно. Но пить от них страшно хочется.
Один худой немолодой дылда с впалыми щеками на меня глазеет. Грустный, как пес. Протягиваю ему свой батон и колбаски. Он головой качает.
— Нет, понимаешь, парнише, это не голод. Усталость. Три недели как топаю. Понятия не имею, куда подевался мой полк. Да, лупили уж там вовсю, в Арденнах этих! Окружили они нас со всех сторон, — одни мы ничего не видали. Офицеры велели нам отступать к Марне, пока путь открыт. После этого мы их и не видели, офицеров-то. Так что отступали мы сами, как могли. Дошли до этой проклятой Марны, а тут нас жандармы уже поджидают, посмотрели они на наш номер на воротнике и говорят: ступайте к Парижу, дескать, где-то там перегруппировываются наши полки. Тут мы попали в этот бардак беженцев, поди разберись, а если сунешься справляться у жандармов, те уж совсем ничего не знают, идти на Луару советуют, дескать, линия свертывания предусмотрена где-то там, а мне обрыдло, парень, обрыдло, понимаешь? Я же и так знаю, что они ничего не предвидели, всем плевать, — кто быстрей сорвется. Бросили нас просто, чтобы вместо них нас истребляли, покуда они смоются, вот где правда! Глянь-ка на мои ноги, парень! Видал такое?
Смотрю я на его ноги, голые, в лохмотьях холщовых тапочек. Черные пальцы торчат сквозь дыры. Суставы раздулись, готовые лопнуть, как перезрелый ренклод. Приятель его, рядом, — одутловатый, мешки под глазами, — тот сохранил еще на правой ноге свой уставный ботинок, тогда как другая обмотана сочащимся гноем тряпьем и покоится на куске автомобильной покрышки, привязанной тесемками.
Бистро разит кислым потом, винищем и анисовой водкой. У одних парней рука на перевязи, у других голова забинтована старой повязкой со спекшимися сгустками крови и гноя.
У меня оставалось печенье. Предлагаю его солдатушкам. Худой дылда берет его церемонно. Пробует кончиками зубов. Говорит убедительно:
— Ну и хрустят же, черти! Сухонькие!
Вот-вот оттопырит пальчик, как на воскресном чаепитии у своей удачно вышедшей замуж свояченицы.
Протягивает мне свою флягу, — предлагает тяпнуть.
— Смотри, не задерживайся здесь, парень! Боши-то прямо за нами. Может, и двадцати верст не будя.
Я так и подпрыгнул:
— Так, значит, они в Париже?
— Это в пределах возможного. Никто ничего не знает. У нас есть радиоприемник, но электричества нигде нету. Так что толку от него мало.
— Что же вы будете делать, когда они нагрянут? Будете драться?
Смотрит он на меня, как бы разглядывая:
— Ну, парень, ты, видно, будешь не из ленивых! Что же ты думаешь, мы не дрались? Хочешь ты знать, что буду я делать? Как только раздобуду я штатский костюм, потихонечку смоюсь к себе, я ведь из Алансона, с Нормандии. Вот что я сделаю, верь мне. Война для меня закончилась.
Тем лучше для него. Но у меня есть задание. Нужно прибыть в Бордо. На прощанье желаю удачи этому высокому грустному солдатику и снова пускаюсь в путь.
* * *
Да, но день спотыкается. Ночь подваливает волчьим шагом. Про нее все забыли.
Решил крутить педали, сколько смогу. Подобрал валявшуюся в бистро карту «Мишлен»{38}, она мне сильно поможет: смогу ехать по параллельным дорогам, сдается мне, там менее запружено.
Качающуюся из стороны в сторону когорту ночь не останавливает. Зажигаются фонарики, стибренные на стройках керосиновые лампы, да еще те лампадки со свечками, модели «Четырнадцатое июля», — белые спереди, красные сзади, — которые велосипедисты когда-то держали за ручку в зубах. Где-то вдали вспыхивает пучок электрического фонаря или карбидной лампы. Сразу же раздается: «Свет!», «Хочешь нас всех погубить, сволочь?», но никакого самолетного урчанья, вокруг один только стук лошадиных подков, хруст кремня под колесами, писк ступицы, хныканье сопляка, девичьи головы, поющие «Маринеллу». Можно подумать, что в бесконечных июньских сумерках мигрируют цыгане, огромное племя. Всплывают картинки из священной истории: «Иудеи на пути к Обетованной земле». Из просто истории: «Вторжение германцев в Римскую империю». Из кино: «Мужественные американские первопроходцы скачут по необъятным просторам дикого Запада, наигрывая на губной гармошке»…
Да. А пока что германцы наступают на пятки нам. Чемодан мне пилит плечи, седло чемпиона трамбует подбрюшье, красноречивый симптом: ноги гудят. Возникает ферма, вхожу во двор, протискиваюсь в амбар, продавливаю себе дыру в соломе. Тут уже полно семей, закусывающих при свечах.
Едят, пьют, обсуждают. Горячатся. Совсем рядом со мной семья разбирает события, с полным ртом. Как пить дать, остановим мы их, пригвоздим на месте, — плюх! — вот так! (шлепок по ляжке). Французская армия еще не сказала свое последнее слово, мсье. Те, что бегут как зайцы и спотыкаются о свои обмотки (дамы прыскают от смеха), — это еще не Французская армия, это вообще ничто, обманный маневр, приманка, фуфло, несколько принесенных в жертву полков, — раз надо, так надо, — а отнюдь не элитные полки, — видали ли вы их рожи? Не блеск, конечно, сами знаете! Хотя бы одно это должно было вас насторожить. И тогда боши, — хррум! — все как один. В западне. Прут они прямо перед собой, как заведенные, — они ведь действительно заведенные, народ такой, — и прямо туда, куда французское командование решило. Не замечают даже, что отрываются от своих баз, растягивают коммуникации, ха, ха! Тут-то мы их и накроем. Главные силы Французской армии, которые до сих пор еще ничего не показали, учтите, зажмут их в тиски, — бац, — одним разом! Представляете себе бойню? Наши танки «Рено»{39} будут косить их, как комбайны. Смотрите, не забывайте о наших танках «Рено»! Самые лучшие в мире! Даже американцы преклоняются. А линия «Мажино»{40}? О ней вы подумали, о линии «Мажино»? Нерушима! До сих пор нерушима! Нерушима, потому как она нерушимая! Придется им ее обходить через Бельгию, как трусам! Они еще с ней не столкнулись! И тогда, в нужный момент, кто ударит по ним с тыла? Линия «Мажино», это ясно! Ее титаническая огневая мощь, ее совсем свежая пехота, — отсюда вижу, как возникает в тылу у бошей! Да я еще не говорил о нашей авиации! Ее еще почти не видали, авиацию эту! А все потому, что ее держат в резерве! А флот наш, а? А наши колонии? Поверьте мне, командование знает, что делает. Отпор будет сокрушительным. И решающим! Не будем же повторять глупостей 1914-го и застревать в окопной войне только потому, что не смогли переломить им хребет с первого раза. Я доверяю Французской армии, французским генералам, и поднимаю бокал — или скорее кубок (улыбки) — за победу!