Началось все с того, что два дня назад я столкнулся возле кассы с Федякиной, и она шепнула мне по секрету, что приближается день рождения вашего сына, что все будут вас поздравлять и она советует мне сделать то же самое. Я возразил, что наше назойливое внимание вряд ли вам понравится и, более того, может поставить в неловкое положение. Федякина же заявила, что если я такой идеалист — это мое дело, она лично не считает себя Львом Толстым или Барбарой Картрайд, а журнальные гонорары для нее — источник пропитания, и она обязательно использует повод для того, чтобы сделать редактору что–нибудь приятное. И вообще, так принято.
Дело, конечно, не в Федякиной. Накануне я твердо решил к вам в редакцию больше не приходить. И рассказов больше не писать. И вообще, никак не напоминать вам о своем существовании — как я понимаю, этим я только усложняю вашу жизнь. Но тут, дернул черт, решил еще разок взглянуть в ваши глаза — напоследок.
У метро я остановился, чтобы купить цветы. Шел вдоль пышного ряда однообразных роз, хризантем, гвоздик, калов и чувствовал, что все это не то, совсем не то! Что вся эта настойчивая, самоуверенная, гордая красота не имеет ничего общего с моим отношением к вам. Но мне повезло: в самом конце цветочного ряда бабушка–пенсионерка продавала пучок первых подснежников. Таких трогательных и нежных рядом с сочными оранжерейными собратьями. Таких робких… Мне показалось, вы поймете то, что я имел в виду.
Как только я вошел в помещение редакции, которое напоминает спортивный зал, разгороженный на клетушки книжными полками и столами, и издали увидел ваши глаза, я понял — что–то не так. При моем появлении в ваших глазах почему–то мелькнуло смущение, даже испуг. Вы непроизвольно обернулись через плечо, и я заметил на вашем столе редакционное ведро с огромным букетом роз — высоких, роскошных, вызывающих, в количестве никак не меньше тридцати, а то и пятидесяти.
Потерпите немного, вы скоро поймете, почему я так подробно описываю то, что вы и сами видели собственными глазами.
Я огляделся по сторонам и на пороге начальственного кабинета увидел нашего мастдая, а рядом с ним — невысокого, приятного на вид и очень уверенного в себе мужчину. Почему–то я сразу понял, что это ваш родственник, о котором рассказывала Федякина, и человек, подаривший вам эти цветы.
Они стояли, оглядывая редакцию как два хозяина жизни — глядя немного свысока на два десятка работающих компьютеров и столько же согнутых журналистских спин. Причем наш дородный мастдай рядом с вашим родственником стал как–то ниже ростом, будто бы сжался. В его позе и движениях читалось что–то приниженное. Очевидно, ваш родственник преуспел в бизнесе существенно больше мастдая и по негласной табели о рангах богатых людей находился на много ступенек выше него. Мастдай что–то оживленно рассказывал профилю приятного на вид невысокого человека.
У меня отчего–то сразу очень испортилось настроение.
Может быть оттого, что я представлял вашего родственника совсем другим… Уж не знаю каким. Может быть, ярко выраженным жлобом, с мясистой шеей и золотой цепью на ней. А может быть, наоборот — артистичным барином, великодушным и щедрым. А он оказался ни тем и ни другим… Он оказался нормальным человеком. С лицом неглупым и волевым. С чуткими, наблюдательными и терпеливыми глазами лесного охотника. Он оказался из тех людей, которых я никогда не понимал, но которые всегда вызывали во мне уважение…
А может быть, дело было в мгновенном напряжении глаз, в чуть побелевших скулах вашего родственника, от взгляда которого не укрылась моя растерянность и ваше смущение. Может быть, дело в коротком болезненном уколе ревности, который он при этом почувствовал, уколе уязвленного собственнического чувства.
Если бы можно было развернуться и уйти, я бы так и сделал. Но повернуть назад на полдороге к вашему столу было невозможно. Я подошел и, забыв отдать вам мои робкие подснежники, сказал не помню какие слова.
Вы смутились еще больше. И, не поднимая глаза, пояснили: «У моего сына сегодня день рождения». Хотя по принесенным цветам можно было догадаться, что я в курсе.
Мужчина рядом с мастдаем наблюдал за нами с нарастающим недоумением. Мастдай, проследивший глазами его пристальный взгляд, с готовностью сказал что–то насмешливое; ваш родственник чуть порозовел, невнимательно кивнул и вразвалку зашагал к нам.
Приблизившись, он демонстративно опустился в кресло между нами и принялся с нарочитой бесцеремонностью и любопытством меня разглядывать.
Это было не просто невежливо. Это был вызов. Он обозначал свои права на вас.
Вы смутились еще больше.
Ситуация начинала меня злить.
«Этой мой троюродный брат», — чуть слышно проговорили вы и опустили голову… Сказать что–нибудь обо мне вы отчего–то забыли… Вам было стыдно за вашего родственника.
Ваш брат пошевелился, пристально следя за вами и за мной.
А мне вдруг как–то разом ясно представились ваши отношения. В которых один заявляет права, а другой вынужден уступать. В которых унизительная зависимость соседствует с тиранией собственника. Отношения, которые отравляет навязчивая подозрительность и болезненная ревнивость. Мне вдруг разом стало понятно ваше уклончивое поведение последних недель.
Вы подняли на меня глаза и видимо прочитали в моем взгляде недоуменный вопрос: «Почему!? Почему!?». Ваши глаза опять опустились. Вам нечего было ответить.
От него не ускользнул этот молчаливый диалог. В его глазах на мгновение вспыхнул и тут же был подавлен недобрый огонек.
Он криво усмехнулся и насмешливо принялся изучать меня с ног до головы, мои всесезонные ботинки, джинсы и легкую не по погоде куртку.
«А вы кто же такой? — насмешливо поинтересовался он. — Писатель?»
Вы покраснели, но ничего не решились сказать.
Но самое удивительное, что я тоже смутился.
Отчего–то мне вдруг представилось, каким идиотом я должен выглядеть в его глазах — человек, пишущий за копеечные гонорары однодневные рассказики в бульварный женский журнальчик. Коллега Федякиной. Неудачник, охваченный манией убогого сочинительства.
Мне вдруг почудилось, что он чертовски прав. И то, что я делаю в вашем журнале, в вашей редакции, вообще рядом с вами — полнейшая нелепость, глупость, проявление упрямства и эгоизма. Раздумья, мучительные сомненья последних недель вдруг разом нахлынули на меня и привиделись в совершенно ином, постыдном свете.
Ваш родственник открыто хамил мне и имел на это право. А я не имел никакого права ему ответить. Потому что был кругом виноват.
Я почувствовал, что земля поплыла у меня из–под ног.
В такие минуты я плохо владею собой. Я знаю за собой эту слабость… Рассудок как будто отключается. Сказывается безотцовщина, детство, проведенное в беспокойных Лиговских дворах. В такие минуты мне становится абсолютно все равно, сколько человек передо мной — два или десять, и каковы будут последствия драки.
И только ваше присутствие заставило меня овладеть собой…
Я понял, что нужно как можно скорее уходить.
«Я зайду как–нибудь в другой раз…» — сказал я. Вы поспешно кивнули. И опять его страшно задело взаимопонимание, которое между нами существовало, то, что мы с полуслова поняли друг друга.
«Вы, кажется, принесли цветы», — напомнил он и с усмешкой кивнул на пучок подснежников, который все еще находился в моих руках. А потом небрежно посмотрел на свои розы.
Это было уже слишком. Он наверняка посчитал, что я пожалел денег на дорогие цветы.
Я почувствовал, что горячая волна накатывает на голову, а сердце холодеет …
Я поймал себя на том, что чувствую какую–то шальную легкость в ногах и пустоту под ложечкой, и, как всегда перед дракой, непроизвольно прикидываю, нет ли в нагрудном кармане пиджака бьющихся предметов.
Блуждающими глазами я огляделся вокруг и заметил стоящую на вашем столе недопитую чашку кофе.
«О, кофеёк! — каким–то неестественным козлиным голосом воскликнул я. — Люблю кофеёк!». Я сделал развязный шаг к вашему столу, подхватил чашку, отхлебнул остывшей жидкости и с лицом абсолютно невинным размашистым движением метнул чашку обратно на стол — так, что часть кофе выплеснулась через край точнехонько на брюки вашему родственнику.
Он вскочил на ноги.
Я принял боевую стойку.