Сейчас я думаю, что, должно быть, примерно так же — с той же потрясенностью, ощущал себя пророк после слов Бога.
О, как мне был тесен город. Вселенная сжалась до размеров горошины. Она лишь драгоценно блистала в короне моего горя. Я ничего не соображал, высшая — и в то же время самая низменная одержимость подмяла меня под себя — и пронизала соподчиненностью, как горный поток щепку. Мной овладела тогда всепоглощающая сокрушенность половым влечением, некая тягчайшая, болезненная избыточность души, получившая могучее продолжение в теле, мощное и пагубное настолько, что легко могло раздавить меня, как гора — родившую ее мышь.
Ценою жизни я готов был уничтожить эту боль.
Вечером следующего дня ноги сами привели меня на Курский. И тут появился этот дядька с портфелем, садовник. Отчего-то я его запомнил. Видимо, он развлек своим обликом мою сосредоточенность. Потерявшись в огромном пальто с каракулевым воротником, он нес на носу роговые сильные очки, едва за ними поспевая — такова была его манера шага, надставленная утиным носом и оттопыренной нижней губой. Смотрящий обогнавшими его глазами, выкаченными линзами наружу, обутый в пару каких-то канапе, на резких поворотах он придерживал портфель мизинцем с большим перстнем из белого металла. По всему видно — командировочный мелкий управленец, он ходил вдоль очереди и, мигая, шептал в сторону:
— На Симферополь, купейный, нижняя полочка, на семь двадцать… На Симферополь, нижняя полочка, купейный.
До отправления оставалось сорок минут, билеты тогда еще были неименные, я слышал в очереди, что граница с Украиной уже есть, но вроде бы «форму погранцам еще только пошили», — и вот эта нетребовательная безымянность меня и подкупила.
Я тронул его за плечо:
— Симферополь — это в Крыму?
— Ну, как можно? Столица!
— Почем?
— Своя цена. Семь сотен.
Расплачиваясь, я прикинул: на обратный билет денег уже нет.
— Как вас зовут, молодой человек? — довольный сделкой, он посмотрел на меня с надеждой.
— А вас?
— Май Петрович, младший научный сотрудник Никитского ботанического сада, — обрадовался он.
— Поздравляю, — я отвел от пожатия руку и, повернувшись, направился к путевому тоннелю.
Поезд тронулся незаметно, перрон отплыл из-под ног. Я хотел шагнуть наружу, сделать три быстрых шага, погасить скорость и не оглядываясь отвернуть в сторону, к выходу в город, — как вдруг проводник оттеснил меня в тамбур, закрывая дверь.
Вагон был полупустой. Проводив огни Москвы в неизвестность, я кинулся на верхнюю полку.
Каждая моя мышца была напряжена от многодневной бессонницы и возбуждения. Я попробовал глубже дышать, и погодя удалось забыться. Однако, в вагоне топили как в бане — и сон от духоты оказался морочным, неглубоким. Он состоял из разболтанного стука колес и мертвой тишины стоянок.
На рассвете меня растолкали таможенники. Их интересовал мой багаж. Точнее его отсутствие. В начале апреля, студент, москвич, без турснаряги?
Очевидно, подозревая во мне финансового курьера, они забрали паспорт и вывели меня в тамбур. Я подумал — и насторожился, вспомнив о ракетнице и патронах, оставленных в куртке, которую, свернув, подложил под подушку.
Таможенники наседали — терпимо, но впритык.
Тогда я сказал, что в Ялте у меня умерла невеста.
Испугавшись, они отстали.
XIV
Поезд в Симферополь пришел поздно вечером. Я хотел ехать непременно к морю, в Ялту. Мое невежество отождествляло этот город со всем Крымом. На вокзальной площади выяснилось, что в Ялту идет почему-то троллейбус. Я едва успел на последний рейс.
Припоминая карту, я поверил не сразу, что на троллейбусе можно преодолеть 70 км горной дороги. Мое представление рабски привязывало этот вид транспорта исключительно к городскому ландшафту, ограниченному Садовым кольцом, плюс-минус Пресня или площадь Победы.
Вскоре оказалось, что Ялта вовсе не пригород Симферополя: начался затяжной петлистый подъем, и горы темноты выросли в окнах.
Троллейбус остановился у поста ГАИ. Я прочитал на бетонном козырьке остановки: «Перевальное». Здесь уже лежал на обочине снег. Сонные милиционеры прошлись по салону и вышли в задние двери. Поговорив с водителем, гаишники отвели шлагбаум. На нем я заметил табличку: запрет движения при наледи на дороге отплыл в темноту. Под полом взвыл двигатель.
«Куда я еду? — наконец содрогнулся я. На троллейбусе, через горы, в снега?..»
У виска текло и дрожало черное холодное стекло. Я вслушивался в себя. Так крона поваленного дерева прислушивается к комлю, где уже остановился ток жизни.
Впереди дыбилась, накатывала, извивалась, слетала вниз дорога. Свет фар то обрывался над уступом, то зарывался в лесистый склон. Узость обзора новой невиданной местности вынуждала глаз достраивать темноту — контурами, плоскостями, раскрывать неведомые лекала.
Фары иногда выхватывали застигнутые врасплох деревья, чьи лица можно было на мгновение увидеть в пересечениях ветвей. Искаженные неожиданностью, они рассыпались в сплетениях.
Распухшая кисть, разбитая о скулу того, кто был сейчас с нею, сильно ныла. Я приложил ее к стеклу.
Скоро из-за поворота далеко внизу высыпал и задрожал рой огней. Мне хотелось поскорей уже расстаться с горным троллейбусом, и я удивился, что объявленная водителем Алушта — это все еще не окраина Ялты.
Как ни вглядывался, я не мог ни разглядеть, ни учуять присутствие моря. За Алуштой водитель стал оглашать остановки с будоражащими названиями. Из них можно было составить топонимику произведений А.Грина: Лазурное, Кастель, мыс Плака, Малый Маяк, Партенит, Артек…
И тут я поднял голову. Как в послесмертие, я въезжал в наделы «Военной тайны» и наименованного рая моего пионерского детства.
Погруженное в потемки, воображение было взвинчено чуткостью как осязание слепого. Далее последовали Гурзуф, Монтодор, Никита, Массандра… И когда представление ландшафта, основанное на звуке названий, достигло инерции почти цветового зрения, — водитель буркнул: «Конечная. Не забываем вещи», — и швырнул микрофон на торпеду.
XV
Впоследствии первое мое впечатление об этом городе долго сопротивлялось той развязной курортной обыденности, которой он оказался полон знойными летними днями. Тогда — той апрельской ночью, у моря, на краю расколовшейся льдины империи, Ялта привиделась мне сумрачным загадочным городом. Он выглядел так же таинственно и сурово, как декорации романтической трагедии.
Однажды мне довелось провести ночь во вспомогательном машинно-декорационном цеху Большого Театра, служившем как бы корабельным кладбищем списанных спектаклей. Цеховой сторож — мой институтский, отчисленный приятель — угощал меня узбекской мадерой «Сахра». Мы сидели на эшафоте из оперы «Мария Стюарт». Последний раз королева всходила на него в 1938 году. Рядом торчали очень искусные развалины ветряной мельницы. Мы играли в шахматы. Я опирался на древко фанерной алебарды, зажатой между колен. Бутылка стояла на плахе. Все высоченное темное пространство вокруг было заставлено, завешано, загромождено чужим драматическим воображением. Вдалеке справа располагался квартал двустенных домов, с черепичными крышами и проволочными винтовыми лестницами, с щитовой мостовой вокруг, с чередой балкончиков, заставленных вазонами, увитых тряпичным выцветшим плющом. Слева обложными плоскостями — в темные решетчатые выси колосников уходили гигантские холсты. Диковинный пучеглазый петух, потрясая гребнем, распустив красно-зелено перья, раскрыв гневный клюв, не то набрасывался на золотое лучистое яйцо, не то пел ему гимн. За ним следовал темно-синий холст, меланхолически увлекавший взгляд — луной, горой и раскинувшимся морем, с клинком световой дорожки. Прямо по курсу раскрывался во весь фронт, как «Явление Христа» в Третьяковке, холст — с полем, холмом, грудой камней около одинокого дерева — и удаляющейся за лазурный плавный горизонт извилистой тропинкой. Сидя на эшафоте и передвигая на доске фигуры, я старался не оглядываться. Сзади простиралось песочное полотно с ансамблем египетских пирамид подле гигантского изваяния собаки, сидящей наподобие сфинкса. Чуть правее виднелся холмик с невысоким «Т»-образным крестом, с перекладин которого свисали веревки. Их лохматые, джутовые косички были намотаны ровно вкось, как швартовые концы на тумбе причала. Дальше проступали в сумраке колонны Парфенона, размером не превосходящего сарай. Отрывистое неровное освещение скрадывало сделанность этих пространств. Тут и там слышалось шебуршание мышей, устраивавших царапучие бега, сыпучие прыжки. Иногда неведомый сквозняк приводил в шевеление холсты, или бессонный напарник моего сторожа, с воздушным ружьем на плече, проходил наискосок по полю с деревом и камнями — и, вздрогнув, я спешил глотнуть мадеры.