Все эти люди воспринимают весть по‑разному: некоторые с недоверием, некоторые с удовлетворением, большинство с недоумением — эти люди задают вопросов больше, чем другие.
— Что? — спрашивают они. — Где, когда? Ах так… так… так…
А затем они добираются до главного, до сути, ради чего с утра стали звонить телефоны на разных уровнях.
— Сколько, — переспрашивают они, — как вы сказали? Минута четыре секунды ровно? Но ведь это же… этого же не может быть…
И вот тут‑то, после успокаивающих, авторитетно подтвержденных заверений, и начинается следующий этап звонков по вертикали или по горизонтали, ибо цифры эти, эти слова «минута четыре секунды ровно» обладают, похоже, магическим свойством и повторяются снова и снова — «минута и четыре».
Минута и четыре секунды ровно. Так оно и было.
Ибо именно столько успела пробежать сегодня стрелка на большом секундомере бассейна, равно как и стрелка на маленьком секундомере, который вздымался и опускался на голом животе тренера. Одна минута четыре секунды ровно — что тут можно добавить еще. Минута четыре секунды — это здорово, это прекрасно, это небывало, это неправдоподобно, это фантастично, этого не может быть, и это так. Это новый всесоюзный рекорд, это новый рекорд Европы, это новый рекорд мира. Это лучше старого рекорда мира на секунду — не на десятую, не на две десятых — на секунду, секунду!
Рекорд, рекорд, рекорд… Слово разносится с быстротою звука, оно звучит и передается из уст в уста, ибо это не просто результат, как бы хорош он ни был. Это результат вовремя, это ложка к обеду, это дает надежду, как выразится некий очень высокопоставленный человек, а надежда для нас — это сейчас самое важное. Это значит — Олимпийские игры, может быть, медаль и уж точно очки. Очки, очки, очки, которых нам так не хватает, которых всегда так не хватает и которых на этот раз не будет хватать еще больше, чем всегда, — там, на Олимпиаде, где каждое очко на вес золота, а времени уже нет…
И снова звонят телефоны, и руки делают записи, набирают новые и новые номера, и в телефонных трубках — в разных местах — звучат одни и те же слова: минута и четыре секунды ровно, да, да, выше, на секунду … да, невероятно … Зыкин… Зыкин, «Динамо». Нет, неизвестно. Тренер неизвестен… да… нет… что? Нет, все проверено, да, неофициально, сегодня утром… Нет. Не включен… понимаю… понимаю. Будет сделано. Сегодня же.
Сегодня. Сегодня он скажет ей. Сегодня он ответит на вопрос, на который тогда, когда он прозвучал впервые, он не мог, не имел никакого права отвечать. Вопрос звучал так: «А что потом?» Тогда он не знал, что ответить, ибо сначала должно было произойти то, что произошло. «Я хочу побить мировой рекорд на стометровке брассом, — сказал он тогда, и после этого не раз твердил одно и то же, вслух или молча: — Я хочу побить его, и я его побью». А она спросила: «А что потом?» Так вот теперь он и ответит ей на этот вопрос. Но прежде она сама тоже… она тоже должна будет сказать ему кое‑что. Она должна будет ответить на один вопрос, должна будет — теперь — сказать, произнести то единственное коротенькое слово, в котором для него заключена сейчас вся жизнь, весь смысл его жизни, от которого зависит все его настоящее и будущее, все. После чего он и ответит ей на некогда прозвучавший вопрос: «А что потом?»
Он нарисует ей картину мира, и она увидит себя в самом центре его. Он покажет ей этот мир на ладони, он высветит перед нею каждый его потаенный уголок. Никто до него — он был уверен в этом — не создавал в своих мечтах и не преподносил женщине такого подарка. Он распахнет перед ней ворота этого мира. Он знает, на первый взгляд там может показаться пустовато, особенно сейчас. Но его любовь — это солнце, и всю силу этой любви он отдаст ей. Он скажет ей… Он не представлял точно, как он это сделает, что он скажет ей и какими словами это будет сказано, но он был уверен, что найдет нужные слова в тот самый момент, когда это будет необходимо.
Внезапно его охватывает беспокойство. А что, если ее не окажется дома?.. По его распаренному телу пробежал озноб. Что он делает здесь так долго? Он знает, что по утрам она всегда дома. Что за паника, говорит он сам себе, возьми себя в руки. Она дома!
Резкими, лихорадочными движениями он закрывает краны. Уже на пути в раздевалку ему встречается множество людей, он ловит их взгляды, он слышит их голоса. Кажется, они говорят ему что‑то, но что? Он слышит свое имя… слышит слова — «минута и четыре»… И когда эти люди произносят «минута и четыре», их восхищение вполне профессионально; в результатах здесь все понимают толк.
Минута и четыре… вон тот, да… он сейчас в раздевалке.
Он все слышит и не слышит ничего. «Она дома, — убеждает он себя и борется с рубашкой. — Она дома, она дома, она дома…» Он наспех вытирает мокрую голову, его короткие волосы растрепаны, он бросает в сумку полотенце, и мочалку, и мыльницу, и плавки… Скорее. Ему кажется, что проходит вечность, пока гардеробщик приносит ему пальто… И снова замечает, сколько людей вокруг смотрят на него, кивают ему и улыбаются… Кто‑то хлопает его по плечу, кто‑то жмет руку; как в полусне он слышит свою фамилию и слова «минута и четыре ровно». Подумать только, как это всех волнует, а ему самому кажется, что это произошло давным‑давно… И тут он понял вдруг: еще немного, и он заплачет.
— Разрешите… разрешите… Спасибо. Да, да…
Тут он понял, что его тянут за рукав, и сквозь размытую пелену он увидел директора бассейна, Евгения Алексеевича.
— Зайди, — говорил он. — Костя, зайди.
Мелькнул длинный стенд с фотографиями, где его никогда не было, пустые крючки запасной раздевалки, красные стены директорского кабинета.
— Костя, дорогой…
— Я не могу, Евгений Алексеевич, — забормотал он. — Я… я работаю.
Но тот в ответ:
— Звонил Владимир Петрович, сам, — тут палец его вознесся, — сам, и просил тебя быть… Да, прямо к нему.
— Нет, — сказал Зыкин, — я не могу.
— К нему? Да ты с ума сошел… это же случай… Он ведь может все …
Но Зыкина уже не было — только на столе остался узкий листок бумаги с косо падающими строчками: «Институт Водоканалпроект, тел. 97‑92‑90, отдел вертикальной планировки».
Он уже забыл про красные стены, про лес пустых крючков. Все остается позади, все мелькает в его глазах — стены вестибюля, рисунок дубовых тяжелых дверей и давно уже выученная наизусть надпись: «Здание б. лютеранской церкви Петра…»
И вот он уже на улице. Это Невский проспект, туман уже осел, раздавленный и прижатый к земле ногами пешеходов и колесами машин. Зыкин бежит по тротуару, оставляя за спиной две симметричные башни с часами на каждой — солнечными и заводными, и коленопреклоненный ангел, установленный на постаменте над карнизом центральной части фасада, еще долго смотрит ему вслед усталым и все понимающим взглядом: тому, кто спешит, не может понадобиться время, раз и навсегда остановившееся как на заводных, так и на солнечных часах.
Он бежит по осклизлому тротуару, балансируя, проскальзывая, никуда не глядя и не замечая ничего, — здесь где‑то должен быть телефон. Телефон, вот что ему нужно сейчас. Этот занят, этот — тоже… вот пирожковая, вот похожий на гигантский утюг Дом книги… и тут занято. Он устремляется дальше, на бегу он успевает заметить время — настоящее, живое время — на башне часов бывшей Думы. Без четырех минут десять. Не может быть, чтобы ее не было дома, не может быть, думает он, она должна быть, в это время она должна быть, должна… Он повторяет эти слова как заклинание, руки его ищут двухкопеечную монету, ищут и не находят, он стоит в согнутой, неудобной позе, прижимая боком сумку… О, черт… ага, вот она. Руки его трясутся. Наконец он опускает в щель зажатую в ладони монету и набирает номер…
Снег, снег, снег… С утра все было в снегу и тумане, нулевая видимость, снегопады на востоке страны, метель над Сибирью. Здесь, в городе, движение с утра почти прекратилось. Какое везение, что ей сегодня не надо спешить, какая удача, что туман, снегопады и метель оказались сильнее первоклассной техники и она получила сегодня с утра отпуск, несколько часов, принадлежащих ей и только ей, часов незаслуженных и от этого еще более желанных и ценимых. Лежать в ванне и смотреть в окно; смотреть, как за окном падает снег, — что в этой жизни может быть лучше.
Эля лежит в ванне и смотрит в окно. Туман прошел, ветра нет, и она видит, как отвесно и плавно, почти не отклоняясь, с тихим покачиванием опускаются снежные хлопья. «Ванна, — думает она лениво и блаженно, — ванна. Ничего не скажешь, придумано здорово. Придумано здорово, хотя так давно, что даже не скажешь, когда именно. Почти все вещи, придуманные в то время, либо бесконечно устарели, либо забыты вовсе. Термы Диоклетиана, — вспоминает она, — знаменитые термы Диоклетиана. Римляне были сами не свои до купаний».