Это писал пятидесятилетний Дидро…
«Что ж, — восемнадцатый век! — умели писать любовные письма», — милостиво уступит мой ироничный собеседник. Хорошо, перелистаем быстро сотни страниц, чтобы оказаться в конце более «холодного» и «рассудочного» XIX века.
«Моя дорогая, обожаемая жена, — пишет в 1874 году выдающийся политический деятель Франции Леон Гамбетта, — действительно, мы переживаем все вместе; никогда еще наши души не звучали так согласно, и я упиваюсь с наслаждением той любовью, о которой мечтали во все времена самые благородные умы человечества. Ты одна среди всех женщин сумела вознести меня на эти ослепительные высоты, где страсть смешивается с общностью духа».
Через несколько месяцев он писал: «Дорогая, обожаемая крошка, ты, без сомнения, самое восхитительное существо, когда-либо вышедшее из рук природы, и я чувствую с каждым днем все большую признательность судьбе за то, что она избрала меня соучастником этого лучезарного видения очарования и прелести…»
И еще через несколько месяцев:
«Все слова кажутся мне вульгарными и тяжеловесными для передачи этих тончайших, почти неощутимых ощущений, исходящих из того волшебного мира, куда ты меня перенесла».
Через год:
«Будем гордиться нашей любовью и заставим завидовать потомство…»
И еще через год:
«Какое количество сил, мужества, мощи черпаю я из тебя, словно из неистощимого кладезя духовных богатств…»
Тут моему насмешливому собеседнику ничего иного не останется, как кисло-сладко заметить, что если «безумная» любовь и возможна, то не больше чем на несколько быстролетных лет. И тогда я найду письма известного русского писателя Алексея Константиновича Толстого. Вот что писал он жене через двадцать лет после того, как увидел ее в 1850 году — «средь шумного бала, случайно, в тревогах мирской суеты…» (эти его стихи именно ей и посвящены).
«Я только что приехал в Дрезден, в 3 ¼ часа утра, и не могу лечь, не сказав тебе то, что говорю уже двадцать лет, — что я не могу жить без тебя, что ты мое единственное сокровище на земле, и я плачу над этим письмом, как плакал двадцать лет тому назад. Кровь застывает в сердце при одной мысли, что я могу тебя потерять, и я себе говорю: как ужасно глупо расставаться! Думая о тебе, я в твоем образе не вижу ни одной тени, ни одной, все — лишь свет и счастие».
И еще через год:
«Если б у меня был бог знает какой успех литературный, если бы мне где-нибудь на площади поставили статую, все это не стоило бы четверти часа — быть с тобой, и держать твою руку, и видеть твое милое, доброе лицо».
Теперь, казалось бы, все доводы моего — обойденного верою в «вечную любовь» — воображаемого ироничного оппонента исчерпаны… Но нет! Остался один, быть может, самый сильный. Да, женщин этих любили, но любили и они сами, восторженное отношение к ним питала непрерывно их доброта, самоотверженность, верность. Это была любовь без тяжких испытаний, без горьких открытий, если хотите, «тепличная любовь»…
Что ж, обратимся к «нетепличной»… Для этого опять откроем письма Н. Н. Огарева. Невеста, которой он восторженно писал в четыре утра 23 апреля 1836 года, стала действительно через три дня его женой, и вот 18 июля 1840 года (меньше пяти лет минуло!) тоже утром он посылает ей письмо — одно из самых поразительных писем в истории человеческих отношений… «Дело в том теперь, — писал он, — что в близких отношениях надо не досадывать друг на друга, а иметь друг на друга теплое влияние, полное любви. Оно не может иметь места, если ты в меня не веришь. А я в тебя верю, право, верю. Да вот как: если бы ты перестала меня любить… и была бы увлечена другим…»
Она и перестала любить его тогда, и была увлечена другим, и было это ему известно.
«Маша, Маша! если б ты немного захотела вникнуть в мою душу, ты нашла бы, что такое самолюбие для меня не существует. Нет! — я тебя люблю, как друга, подругу, моего ребенка, которому хотелось бы дать мне все возможное человеческое блаженство…»
И дальше: «Любить — больно». И дальше: «О! Не все потеряно, не верю, чтоб все было потеряно. С тобой мы будем друзьями…» И в самом конце: «Тебя целую и обнимаю. Будь моим другом, прижми меня к сердцу, отдай мне твое сердце — ему будет тепло от моей любви. Прощай!
Еще замечание: любовь не исключительна, а всеобъемлюща и всепреданна».
«Любить — больно». Но именно эта боль и делает человека подлинно человечным. В любви открываются высшие формы человечности, высшие формы человеческого общения, в ней, по определению Маркса, утверждается «естественнейшее отношение человека к человеку».
И этой любви ничего не страшно. И с ней не страшно ничего.
Письма перед казнью.
Камилл Демулен — жене Люсили.
«Благодетельный сон на время дал мне отдохнуть от страданий. Когда спишь, — чувствуешь себя свободным, отсутствует сознание своего плена. Небо сжалилось надо мной, — я только что видел тебя во сне…
Пришли мне твой портрет, я неотступно прошу тебя об этом. Среди ужаса моей тюрьмы это явится для меня праздником — днем упоения и восторга. Пришли мне также прядь твоих волос, чтобы я мог прижать их к сердцу. И вот я снова переношусь к временам моей первой любви, когда каждый приходивший от тебя уже из-за одного этого интересовал меня. Вчера, когда вернулся человек, относивший тебе мое письмо, я спросил его: „Значит — вы ее видели?“ Я поймал себя на том, что приковал свой взгляд к его одежде, к его фигуре, словно там что-то осталось твое — от твоего присутствия.
У этого человека, должно быть, милосердная душа, раз он передал тебе письмо немедля. Кажется, я буду его видеть по два раза в день — утром и вечером. Этот вестник нашего горя станет мне так же дорог, как когда-то был дорог вестник нашего счастья…
Сократ выпил чашу с ядом, но он, по крайней мере, мог в тюрьме видаться с женой и с детьми. Как жестоко быть разлученным с тобой!..
Я чувствую, как отлетает от меня жизнь, я вижу еще Люсиль, вижу ее, мою дорогую возлюбленную! Моя Люсиль! Мои скованные руки обнимают тебя, мои глаза вдали от тебя, устремляют на тебя свой меркнущий взгляд!»
Госпожа Ролан — Леонарду Бюзо:
«Друг мой, твое письмо написано в том мужественном тоне, по которому я узнаю твою свободолюбивую душу, занятую грандиозными проектами, возвышенную судьбою, способную на великодушные решения, на обоснованные требования, — по всему этому я снова узнала моего друга и снова пережила все чувства, связывающие меня с ним. Письмо второе очень печально. Какими мрачными мыслями кончается оно! Нет, в самом деле, разве важно знать, будет ли жить после тебя или нет известная женщина! Дело идет о том, чтобы сохранить твою жизнь и направить ее на благо отечеству; остальное уже решит время.[12]
Пусть совершится! Мы не можем перестать быть достойными тех чувств, которые мы внушали друг другу. С этим нельзя быть несчастным. Прощай, мой друг! Прощай, мой многолюбимый!»
Дело в том, чтобы направить жизнь на благо отечества… Об этом писали и герои Великой французской революции, и выдающийся политический деятель Италии — Джузеппе Мадзини.
«Любимая, сколько писем за немногие дни! Благословляю тебя тысячи раз, мой ангел утешения, и благословляю случай, сделавший так, что почти все письма пришли в одно время. Боже мой! Какую я в них чувствовал и еще чувствую потребность! Ибо ты — моя жизнь, все остальное только боль и печаль. Ты говоришь со мной так любовно! В твоем письме столько нежных слов, что я дрожал от радости…
Я покрывал поцелуями локон твоих волос; ты знаешь, что я постоянно носил на сердце локон твоих волос, но я потерял его. Если бы ты знала, при каких обстоятельствах…» Он потерял его в бою…
«Локон твоих волос». Что за магическая сила в нем, если он помогает мужественно взойти на эшафот и одержать победу в бою?!
Но — чу! — я услышал опять голос моего воображаемого оппонента, на этот раз не ироничный, а почтительно-тихий, в соответствии с тоном последних трагических писем: «То, что вы читали сейчас, написано в обстоятельствах исключительных, не доказывает ли это, что любовь — в ее наивысшем выражении — несовместима, несмотря ни на что, с обыденностью, с медлительным или утомительно-быстрым течением однообразных дней?»
Пусть за меня ответит философ Иоганн Фихте.
«Итак, дорогая избранница, — писал он, двадцатишестилетний, невесте, — я торжественно отдаюсь тебе и этим обрекаю себя на служение тебе. Благодарю, что ты не сочла меня недостойным стать твоим товарищем на жизненном пути. Я много думал о том, чтобы когда-нибудь заменить тебе твоего благородного отца и послужить тебе наградою за твою раннюю мудрость, за твою детскую любовь, за твою невинность, за все твои добродетели, чувствую при мысли о громадных обязанностях, которые беру на себя, насколько я мал. Но чувство величия этих обязанностей должно меня возвысить; твоя любовь, твое благосклонное мнение обо мне, быть может, даст моему несовершенству то, чего мне недостает. Здесь не царство блаженства; я теперь знаю это: здесь — страна труда, и каждая радость, которая нам дается, есть лишь подкрепление для следующей, более трудной работы. Рука об руку пойдем мы по той стране, окликая друг друга, подкрепляя друг друга, сообщая один другому свою силу…»