Репортеры немедленно захихикали, солидаризируясь с коллегой. Грибшин и другой туземец промолчали. Они ждали, что скажет профессор.
— Как я уже объяснил, — сказал Воробьев, — это не чучело. Крыса забальзамирована.
— В общем, увидите, — сказал Хайтовер коллегам. — Это гвоздь программы.
Один из репортеров издевательски воскликнул:
— Ну давайте, профессор, покажите нам крысу!
— Вы не в кафешантане, — надувшись, ответил Воробьев. — Я буду счастлив продемонстрировать результаты этой процедуры, только…
Но из-за Хайтовера журналисты почувствовали себя отчасти нелепо; близился час следующей пресс-конференции, и зрители стали разбредаться. Рядом с Воробьевым остались только Грибшин и кавказец. Воробьев не узнал в Грибшине своего попутчика из Тулы и решил не обращать на него внимания из-за его молодости. Но двое смотрели на Воробьева с таким интересом, что он счел необходимым обратиться к ним.
— В будущем наши потомки будут презирать нас за то, что мы предавали наших самых уважаемых людей, словно какой-нибудь мусор, грязи, плесени, червям.
Грибшин кивнул. Кавказец улыбнулся так, словно перед ним поставили вкусный обед. Это были первые знаки одобрения, которые Воробьев снискал в Астапове, но поскольку они исходили от соотечественников, он решил, что это не в счет. Он не снизошел до того, чтобы показать крысу.
Профессор закрыл сундук и поволок его по перрону, направляясь на врачебный доклад. Грибшин знал, что нужен будет Мейеру, но стоял неподвижно, сознавая, что незнакомый кавказец его разглядывает. Незнакомец был лет тридцати с лишним, мускулистый и самоуверенный. Грибшин мужественно вынес непривычный осмотр.
— Человек науки, — заметил кавказец без малейшего намека на иронию.
— Я уже знаком с его трудами, — ответил Грибшин. — Забальзамированное тело сходно с живым; сохраняется даже влажность тканей, или, по крайней мере, иллюзия влажности. Животное, которое я видел, выглядело очень убедительно.
— Насколько я понимаю, вы также участвуете в процессе, предназначенном для сохранения видимости жизни.
— Что? Как вы сказали?
Кавказец сверкнул глазами. Он любил ставить в тупик других людей, и позже посвятит этому всю свою жизнь. Подняв руку, чтобы погладить усы, он обнаружил, что усов больше нет. Но тут же опомнился.
— «Патэ», — объявил он. — Я видел, вы с ними работаете. Настоящее имя Мейера — Мюндвиллер. Жаль, что он выбрал себе псевдонимом еврейскую фамилию, но он гениальный человек. Что есть кино, как не тончайшее подобие жизни? Этой машинкой — он махнул рукой в сторону зала ожидания, — вы улавливаете свет и делаете его вещественным, так что за тысячи километров отсюда, через много лет, он опять становится светом, и мертвые движутся. Они движутся, они танцуют, они воюют. Оценим ли мы когда-нибудь по достоинству это чудо? Я люблю кино, кстати говоря, особенно документальные фильмы. Этот вид искусства принадлежит будущему. Скажите, Николай Антонович, вы когда-нибудь думаете о будущем?
Грибшина поразило, что кавказец знает его имя и отчество — и намеренно дал ему понять, что знает. От кого он мог услышать? В наши дни твое имя переходит из рук в руки, подобно разменной монете.
— Я все время думаю о будущем, — признался Грибшин.
— Двадцатому веку нужны будут такие люди, — сказал кавказец. — В предшествующие эпохи люди жили так же, как их отцы, и жизнь почти не менялась от одного поколения к другому. Не было нужды предсказывать будущее, кроме разве что погоды на завтра. Но теперь силы диалектики ускорили наступление перемен. Мировому пролетариату нужны люди, способные понимать историю и направление ее хода. И еще ему нужны люди, способные понимать, как можно направлять историю и управлять ею.
Кавказец был революционер. Грибшина это не испугало. В Москве он встречал людей самого разного рода — офицеров и студентов, дипломатов и предпринимателей, и эти люди, как правило, его почти не замечали. Революционеры были повсюду — они по большей части говорили, говорили, говорили, наводя тоску на полицейских при даче показаний. Царское правительство правило в твердом убеждении, что власть царя незыблема. Грибшин понял, что его собеседник способен не только на разговоры, но его это не взволновало; кавказец удовлетворенно наблюдал его хладнокровие.
— Камера не лжет, — продолжал кавказец. Глаза его больше не сверкали; говоря, он подошел так близко, что дышал на Грибшина чесноком. Грибшин увидел, что в зал ожидания входят последние репортеры. Кавказец продолжал: — У объектива нет ни мотивов, ни классового происхождения, ни тайных интересов. Это просто кусок стекла. У него нет приспособлений для лжи. Когда мы смотрим на киноэкран — неважно, насколько исцарапана пленка и как мерцает изображение, неважно, как нам мешает происходящее в зрительном зале, неважно, насколько опытен синематографист, — мы знаем, что заглядываем через прозрачное стекло в реальность. Подумайте, какие возможности здесь открываются: для образования, для науки, для сохранения свидетельств несправедливости, для срывания покрова лжи, наброшенного речью.
Они понимали друг друга. Кавказец улавливал мысли и устремления, которые Грибшину еще только предстояло сформулировать вслух.
— Это правда, — прошептал Грибшин пересохшими губами.
Незнакомец улыбнулся:
— Я считаю, что наше общение было плодотворным, Николай Антонович.
Грибшин не улыбнулся в ответ.
— Мне нужно спешить на медицинский доклад, — торопливо сказал он, — но как мне… как мы…
Кавказец взял его за плечо. Он держал крепко, и Грибшин ощутил стальную хватку.
— Я знаю, где вас найти.
Поприсутствовав за день еще на двух медицинских докладах и поругавшись с очередным представителем власти из-за съемок на вокзале, вечером на почтовой станции Грибшин опять обратил свои мысли к незнакомцу с Кавказа. Ни один человек не производил на Грибшина такого впечатления с тех пор, как в 1908 году в Москву прибыл Жорж Мейер. Мейер явился, не зная ни слова по-русски и едва ли понимая хоть что-то в чуждой империи, куда приехал, но он пылал энтузиазмом насчет синема и того прогресса, который оно должно принести человечеству, он обладал огромным техническим и художественным талантом и страстно желал поделиться им. Грибшин, ученик Мейера, усвоил, что посредством синематографа человек принесет просвещение в каждую дальнюю горную деревушку, каждый бедуинский лагерь, каждое поселение в тундре.
Но Грибшина добили невинные на первый взгляд слова кавказца. Тот проникал взором в будущее еще дальше, чем Грибшин или Мейер. Что же до крысы доктора Воробьева… революционер использует эту крысу.
— Сударь, а вы видали графа?
Впервые Семен, хозяин дома, упомянул графа в разговоре, с режущей фальшивой непринужденностью, пока Марина, жена хозяина, наливала Грибшину чай. Ее эти слова, казалось, повергли в замешательство. Семен, в отличие от других местных крестьян, избегал обсуждать причину, привлекшую в Астапово и соседние деревни столько чужаков и иностранцев. Грибшин поначалу пытался выяснить, что думают простые русские люди о графе, но супруги отвечали односложно, и больше он им вопросов не задавал.
— Его никто не видал, — ответил Грибшин. И добавил, тускло улыбнувшись: — Разве только человек десять его детей, примерно пятнадцать докторов, и около двадцати ближайших учеников и сподвижников, да еще жена начальника станции, которая его моет каждый день.
Он не стал говорить, что Мейер каждый день донимал Черткова просьбами, суля от лица фирмы «Братья Патэ» бесплатное распространение среди соответствующих пацифистских групп пленки, запечатлевшей графа на смертном одре и его последние слова. Чертков явно заинтересовался предложением заснять графа, но пока не ответил синематографисту согласием. Теперь Мейер обдумывал возможные подходы к Саше, младшей дочери графа.
Семен печально кивал головой, словно Грибшин высказал какую-то глубокую мудрость. Жена Семена стиснула зубы. Никто из них не смотрел на девочку, Галю. Она подняла голову — не оттого ли, что упомянули графа? Галя была коренаста, с плохим цветом лица и нечесаными пшеничными волосами. Беременность ее не красила.
Семен прокашлялся.
— Так что они говорят? Чего он собирается делать?
— Говорят, скоро умрет — в считанные часы или дни. Воспаление уже захватило оба легких. А что он собирается делать… Ну, например, он не собирается причащаться, если ты об этом. Митрополит прислал священника специально на этот случай, но к графу его не пустили.
Хотя Мейер пропустил приезд священника, который избегал появляться перед камерой, но позже удалось заснять, как он в черной рясе ходит по перрону — воплощение русской азиатчины, парижская публика будет в восторге. Священник был готов на что угодно, лишь бы граф принял причастие — иначе его нельзя будет похоронить по-христиански. Правительство боялось, что если графу откажут в церковном погребении, начнутся массовые беспорядки.