Решившись, Адриан пошел по бахче, подошвы его ботинок мягко тонули в рыхлой земле. Ясек двинулся следом, и оба они бережно переступали через плети, боясь примять хоть один лист, хоть один спирально закрученный лихой ус. Увидев белую, почти сферической формы, с желто-зелеными полосками дыню, Адриан нагнулся, осторожно отделил ее от шершавого стебелька и взял в ладони. Сладостный, пряный аромат кружил голову, наполнял рот слюной. Дыня была с трещинкой, он слегка нажал, и плод разломился на две желтые половинки. Одну он протянул Ясеку, и тот жадно впился в прохладную мякоть, ел, качаясь от усталости, полузакрыв глаза. Казалось, он спит стоя. Даже сладкий дар земли не мог прогнать с его лица безмерной усталости.
Адриан опять подумал с тоской о том, смогут ли они добраться до Рамидавы.
Из шалаша никто не показывался, не слышалось собачьего лая, странная, оцепенелая тишина лежала далеко вокруг. Солнце взбиралось все выше, захватывая бахчу в свой жаркий плен. Но утренняя свежесть еще держалась, пробуждая к жизни все живое, и земля наполнялась звоном и стрекотом.
Адриан приблизился к шалашу, кашлянул на тот случай, если сторож уснул. Тихо. Только пролетела сорока, косясь острыми глазами, залопотала на своем птичьем языке, сообщая какие-то вести.
Ясек шел следом. Адриан слышал за спиной его шаги и дыхание. Перед шалашом, в земле, была устроена печурка, рядом валялось мятое задымленное ведро. Тут же были набросаны консервные банки с яркими иностранными этикетками. Адриан оглянулся на Ясека, но тот стоял безучастно. Тогда он решился и заглянул в шалаш. На земле лежала старая рогожа, в глубине виднелось ложе из прелой соломы.
– Никого, – сказал Адриан и шагнул внутрь.
И в ту же секунду взрыв потряс воздух, раскидал жерди и солому по бахче… «Мина», – успел подумать Адриан…
Солнце по-прежнему сверкало в небесной дали, но оно было иным, это солнце. Адриан, подобно Ясеку, увидел его в черном без границ пространстве холодным мертвенным диском. Какое-то мгновение Адриану мерещилось, что он попал в глубокий колодец и смотрит оттуда в небо, усеянное звездами, мириадами светящихся хвостатых комет… и этот диск… Он даже сказал себе: «Адриан, постарайся запомнить все это. Постарайся ничего не забыть…»
Ах, сколько раз он с небрежением относился к тому, что видел! Собираясь запомнить, чтобы написать увиденное, подаренное жизнью и природой, он потом забывал, и память сохранила только жалкие клочья воспоминаний. А это забыть нельзя.
Солнце… Затмившееся солнце, с протуберанцами вокруг темного диска, оно не может быть названо светилом, оно ведь не пробуждает жизнь, потому что само мертво.
Безжизненный каменный диск, невозмутимый и холодный, он висел в пустоте, он – отражение луны.
Бьюсь об заклад: бесконечность, какой ты ее видишь сейчас, темно-фиолетового цвета, она не может быть понята тобой, ибо она необъяснима, чужда, она далека от жизни на земле, она уже не твоя. И все это в невообразимом движении… Если ты сумеешь написать, значит, поймал на кончик своей кисти летящую молнию.
До последнего вздоха человек способен думать о том, что сделает завтра или послезавтра. Потрясение – первый творческий акт, а смерть остается наибольшим потрясением из всех, что ему дает природа, потому что это – уход.
Адриан грустно улыбнулся, вспомнив о том времени, когда, еще подростком, с первым пушком на верхней губе, он искал эти потрясения в чтении книг, в изучении философских трудов, в историях, рассказанных другими людьми. Он спешил, боясь, что на его долю ничего не останется. Чего же он ждал, что искал? Страданий? Да. Хотя он догадывался, что, приди они слишком рано, – человек сгорит в их огне как свеча. Останется огарок. Знал и все же искал. Теперь нашел. Нашел…
Адриан продолжал улыбаться грустной улыбкой, потому что истина, открывшаяся ему, пришла и рано, и слишком поздно.
Солнце поднималось все выше, и никто теперь не смог бы сказать, сколько прошло времени: миг, час, вечность? Когда вынешь из часов винтик, пружина распрямляется, стрелки бешено прокручиваются по циферблату, и тогда пролетают минуты, дни, месяцы, годы – они подобны снежному обвалу. Таков закон на всей земле, ибо она тоже подвластна бегу времени. Войны, засухи, стихийные бедствия причиняют страдания земле, земля страдает, боже, боже… ее часы ускоряют ход, земля проходит через все возрасты, стареет преждевременно и… умирает.
Адриан вздрогнул: что-то в нем оборвалось, его часы остановились.
Кто любит – тот повсюду будет разыскивать следы любви: мелькнувшую в зеркале тень, забытый стебелек травы, бусы, что блестели на шее любимой, прочитанную книгу, кем-то оброненное слово, звук шагов по асфальту, – каждый промелькнувший день будет дарить его своей находкой. Когда идешь к дорогому тебе человеку, а он между тем ушел, но оставил в пепельнице окурок со следами помады, оставил газету, которую ты спешишь перелистать, присев на диван, еще хранящий запах духов, ты сожалеешь, что опоздал на какие-то несколько минут, лишившие тебя счастья. Следы любви во всем – видимом и невидимом – снисходят на тебя как благодать, напоминают о себе далеким курлыканьем журавля. В воздухе витает тень любимой, тень, не видимая никому, кроме тебя, она тут – между шкафом и этажеркой, у телефонного аппарата, в самом воздухе. В саду ты наклоняешь ветку вишни, которую за несколько мгновений до твоего прихода очищала от ягод резвая козочка, и ты без труда представляешь ее лицо, поднятое вверх, к листьям и солнцу.
Ты садишься на тот же диван, перелистываешь т у же газету и оставляешь в той же пепельнице сигарету, надеясь на чудо, непостижимое, но для тебя почти реальное, способное уплотнить рассеянные вокруг тени в телесный облик, ты почти слышишь шаги на песке у дома, и у тебя кружится голова от теплого рукопожатия. Однако козочка переходит в эту минуту улицу и отражается в витрине книжного магазина или сидит в парикмахерской, стоически вынося пытки электросушилки, примеряет очередное платье в универмаге или оживленно болтает с подругой о пустяках. Тебе остается одно: терпеливо ждать.
Но если дорогой твоему сердцу человек ушел не пять минут назад и не просто в суматоху Рамидавы, а ушел двадцать лет тому назад, в тот далекий, знакомый и незнакомый мир, откуда нет возврата, в небытие, – по-прежнему ли ты ищешь следы, что когда-то были и никогда уже не будут вновь?
Разве не вздрагиваешь порою в автобусе, метро или в самолете, когда меньше всего ждешь этого, где-нибудь вдалеке от Рамидавы, при виде чужого лица, чужой фигуры, которая вдруг обнаруживает сходство с тем человеком, за которым ты по-прежнему гоняешься по всем меридианам? Взволнованный, ты хочешь опустить свою руку на плечо, назвать по имени, потому что снова готов верить в чудо перевоплощения навсегда исчезнувших и живущих ныне. Странные формы метемпсихоза.
Омела воспоминаний ищет себе могучее дерево, взбирается по его стволу как можно выше, отнимая насильно его соки и похищая свет. Омела не могла бы существовать без этого дерева, ибо она питается его соками, притесняя его свободу, отнимая независимость. Гостеприимный хозяин сперва уступает одну-две ветки, которые засыхают, а вскоре и все дерево превращается в мертвый, почерневший ствол без листьев, которые давно уже развеял ветер. Так карабкается и омела воспоминаний, так создала ее сама природа, и ничьей вины тут нет.
И вот ты, Михай Врынчан, поднимаешь взгляд от страниц разных слишком ученых книг, поднимаешь и слушаешь, как зовет тебя знакомый голос Томы Викола. Это телефон говорит его голосом. И все твои серьезные занятия лингвистикой в институте языка и литературы, твоя кандидатская диссертация об «Эволюции метафоры», которой ты решил посвятить свою жизнь, теряют смысл, а ты предаешься укорам совести, что вот опять не сдержал слова, данного Виколу. Твое обещание оказалось повисшим в воздухе. Ты слушаешь голос Томы Викола, в горле у тебя пощипывает, ты растроган тем, что старые приятели все еще помнят о тебе. Его призыв звучит как труба, и уже трудно ему противиться…
Иди, Михай, сказал я себе. Не тревожься, иди, Михай. Почему опять колеблешься? У филологии столько трудолюбивых исследователей, что один потерянный день – не такая уж беда для будущих научных изысканий. Они появятся в положенное время, Михай. Не прикидывайся кротом, роющим чрево земли, лучше надень на голову шляпу и отправляйся. Прогулка летним днем не повредит тебе. Ты же пойдешь к людям, которые еще помнят о тебе!
Тебя приглашают, с тобой хотят выпить стакан вина в старом отцовском доме, чудом уцелевшем у Фэгэдэу. Все тот же дом с навесом на четырех столбах, с завалинкой вокруг. Все тот же, куда вы с Совежой так часто ходили еще до войны, он – с намерением набросать очередной карандашный портрет, а ты – с грехами молодости, плененный очарованием глаз Летиции. Увидев Летицию, ты вспоминал псалом: не искушай меня… Все тот же дом на холме, где Совежа писал портреты Летиции, где умер от тифа зимой Глигори, а мать его, тетушка Аксиния, потеряла зрение от безутешных слез.