— Все нормально?
— Все путем, угу.
— Мож, поедем к озеру? Устроим себе пикник у озера, типа. Может, и чудовище твое дребаное увидим.
Даррен заводит машину и вливается в поток.
— Чё ты мне взял?
— Картошки. Ты больше ничего не просил ведь?
— А булочки?
— Не было. Они сказали, все продали.
— У-у. А я-то хотел сделать бутер с картошкой.
— Не скули. Я те взял еще банку шенди[13], какого черта те еще надо?
Они едут обратно через городок с его невысокими домами и ставят машину у ближайшего края озера, на размеченных местах для стоянки. Озеро темное, как расплавленный свинец, и плоское до горизонта, по бокам — горы, на горах — темные пучки деревьев и белые точки коттеджей, и точки поменьше — пасущиеся овцы. На озере качаются лодки; кое-где серфингисты держатся за полуутопленные доски, чают движения воздуха. И тишина, если не считать ропота и кряка уток, только волночки ритмично шлепают о берег.
Салон наполняется запахом застоялого уксуса. Герои жуют, с хлюпаньем тянут из банок и молчат. Даррен пожирает свою порцию, выкидывает бумагу в окно и лоснящимися руками заводит машину.
— Чё ты?
— Ехать пора. Не могу же я ждать, пока ты закончишь обедать.
— Но у мя еще куча еды осталась.
— Не повезло, бля. На ходу доешь, значит.
Алистер запихивает в рот еще горсть картошки, комкает бумагу с остатками еды и, когда машина начинает двигаться параллельно краю озера, вышвыривает сверток на мелководье. Бумага развертывается на поверхности воды, ломтики картошки сыплются, тонут, словно маленькие желтые субмарины. Слетаются утки.
— Рыбу кормишь, братан? Хороший мальчик.
Даррен поворачивает машину прочь от воды. Сиг медленно поднимается с придонного ила, смывая вековую слизь с плавников и чешуи, поворачивается, щеголяя своей непохожестью, устремляется к новой еде. Одинокая рыба, которой дано неповторимое обиталище на лике земли, подымается, луноглазая, беззвучно разевая рот, из черноты в пестрящую тень, потом — в светло-зеленую муть, потом…
Даррен бьет Алистера кулаком по ноге.
— Ой!
— Проснись, Алли. Не отвлекайся. Ты у нас за штурмана.
Алистер наклоняется за атласом дорог. И старый окунь, в боевых шрамах, в спинном плавнике кто-то выкусил кусок в форме полумесяца, на глазу бельмо — уловил новый запах в озере, выкопал в памяти тот же самый запах на маленьких человеческих ручках, давным-давно эти ручонки его схватили, сжали, вытащили в сияющий, безвоздушный мир, где нечем дышать, где свет ослепляет, а теперь старый окунь, пахан всего озера, отворачивается от этого запаха, и память ползет, как жирная пленка по ледяной воде.
— Алистер.
И огромная тварь, не меньше кита, с длинным рылом, мощно раздвигает темноту…
— АЛИСТЕР!
— Чё?
— Не спи, мудак! Мозги включи, дебил чертов! Куда мне, нахер, сворачивать?
Алистер тычет пальцем в дорожный указатель и раскрывает атлас на коленях. Бросает единственный взгляд назад, видит скатанную в комок бумагу из-под картошки, словно буек в полосах масла, а над уменьшающимся озером туча, шириною с это озеро, и такая же темная, не проливается дождем, а дрейфует на юг.
На знаке написано:
АБЕРИСТУИТ
62
Время обеда. Та часть дня, что принадлежит еде, час для принятия пищи. Кроме того, я уже голоден как волк.
Захожу в «Y Popty»[14], покупаю две сосиски в тесте, мясной пирожок с чили, две булочки для птиц и пенопластовый стаканчик кофе. Продавщица кладет все это добро на стеклянный прилавок и протягивает мне пластиковый пакет. Улыбаюсь ей и развожу руками, показывая одну целую руку и половинку в пустом рукаве. Несимметрично, типа.
— Ой, прости, bach[15].
— Ничего-ничего.
Она укладывает мои покупки, протягивает пакет через прилавок, я беру его, потом ставлю на пол, чтобы выудить из кармана деньги, отдаю ей, принимаю сдачу, сую обратно в карман, говорю спасибо, наклоняюсь и поднимаю пакет за ручки. Выхожу из лавочки и поворачиваю направо, к берегу. В животе урчит; громко, будто грузовик едет мимо окна спальни посреди ночи. Есть хочется.
Господи, попробовали бы вы купить себе обед одной рукой, бля. Попробовали бы отнести его на берег — одной рукой. Попробовали бы его съесть, бля.
В городе не протолкнуться. У всех разом обеденный перерыв, типа, и студенты ходят по магазинам, или просто так болтаются, или что там эти уроды вообще обычно делают. То есть, когда не стоят у банкоматов, громко обсуждая какой-нибудь новый фильм. И когда не регочут в пабах, как ослы. У входа в книжный магазин бездомный продает «Большой вопрос»[16], выкрикивая название журнала, а через несколько дверей от него, в дверном проеме задрипанной лавочки, где тоже когда-то была пекарня, сидит Айки Причард — сгорбленная туша, обтянутая тенниской. Даже через улицу я в каком-то смысле чувствую его присутствие, его плотность, вытесненный им объем воздуха. Его только что выпустили из кутузки, но, похоже, он за время отсидки не уменьшился в размерах; его посадили за то, что избил до смерти одного из своих дружков, типа, но етот дружок сам оказался убийцей, что-то вроде того, что-то страшное и мерзкое, хоть я и не помню подробностей. Айки склонился вперед, опершись локтями на колени, читает газету, сложенную в несколько раз, так что получился маленький плотный квадратик. Он бросает на меня взгляд, когда я прохожу мимо, потом опять смотрит вниз, не кивает. Должно быть, не узнал меня, или не вспомнил, потому как я давненько не видал его, последний раз говорил с ним на ярмарке, как раз перед тем, как его замели. А может он просто хам, а? Правда, я ему никогда об етом не скажу, а то, чего доброго, можно и другой руки лишиться. Айки — чертов псих. Чокнутый деревенский кретин.
Набережная воняет гнилыми водорослями. Мерзкий, соленый запах, словно от дохлой рыбы. Он совсем не похож ни на что человеческое, его одновременно обоняешь и чувствуешь на вкус, да почти что видишь и слышишь, словно светящееся марево жары, словно жужжание пчел — поневоле решишь, будто нам нужно отдельное чувство для всего, что исходит из моря, когда оно сталкивается с нашими жизнями, то есть. Волнует нас, нервирует. Может, поетому набережная так безлюдна, из-за етой вони выброшенных на песок водорослей. Держит людей на расстоянии. Готов спорить, что вокруг замка народу битком, все, у кого обеденный перерыв, пытаются притулиться где-нибудь в прохладе и подальше от вонючей набережной. Скоро море заберет назад все, что ему принадлежит. Волны пойдут вспять и отвоюют свое.
— Эй! Хошь купить старую машину? Хошь купить старую машину?
Один из местных полудурков, недоумков, типа, сидит на скамье у бургер-бара «Финикки» и выкрикивает чепуху в никуда. Многовато полудурков в таком небольшом городишке, непропорционально много, по правде сказать, таких, что орут, визжат, пьют на улице. Этот обитает тут уже много лет, дольше меня, и мозги его деградировали у всех на виду; когда-то он любил распространяться в пабах, что он писатель, потом начал выпивать на троих с алкашами на набережной, и не успели бы вы сказать: «Стой, хватит, Христа ради, не губи себя», — как он уже превратился в то, что вы видите: вечно маячащую на этой набережной фигуру в вонючих обносках, что выкрикивает разную несвязную чепуху, поток умирающего сознания, продукты распада. Печально, на самом деле.
Мимо ковыляет старуха с хозяйственной сумкой на колесиках.
— Хошь купить старую машину? РАБОТАЕТ НА ШИЗОФРЕНИИ!
Старуха втягивает голову в плечи и спешит прочь, а он хихикает и кашляет. Печально, на самом деле. Но, по правде сказать, он как был мудаком, так и остался. От восемнадцати банок «Спеш»[17] в день у него только громкость увеличилась.
Я спускаюсь на пляж, сажусь спиной к каменной стене и смотрю на океан. Здешняя вонь меня не беспокоит, вопли этого мудака за спиной — тоже. Мне ничего не стоит отсечь и то, и другое. Просто отключиться. Уйти в себя и в то, что знаешь, в то, что выучил, во все, что держит тебя на плаву, не дает сойти с ума…
…что в Британии больше двух миллионов человек с хроническим пристрастием к алкоголю и наркотикам. Это чертова прорва народу, и для любого из них собственные мозги — чудовищно неуютное место. Им неприятно встретить самих себя. Им приятнее болезнь, дерьмо, кровавые ошметки, распад сознания. Ета дрожь, господи, эта дрожь; моя первая ночь в вытрезвителе, я был весь в супе, своем и чужом. Представьте себе Джерри Ли Льюиса[18], Трясучку Стивенса[19], свору гадящих собак, больных чумкой, загнанных в одну комнату, во время землетрясения — вот такая дрожь была. Просто до смешного. И вечно эти вопросы, все время вопросы, Питер Солт ястребом кидался на нас, глубокие морщины, как буква V, меж выцветшими серыми глазами четко выделяются, и эти нескончаемые вопросы, черт бы их побрал. Словно на допросе.