Между этими тополями и шоссе, по которому мы едем, как раз посредине, зависло на одном месте облачко пыли. Ясно, что идет машина, но в какую сторону, понять невозможно, и я изо всех сил таращу глаза на это облачко, вдруг проваливаюсь в дрему, выныриваю из нее, и мне начинает казаться, что мы стоим на месте, а степь с частоколом тополей на горизонте и розоватым облачком пыли медленно поворачивается вокруг нас.
Небо уже потеряло первоначальную голубизну и синеву, тени укоротились, краски еще больше поблекли, словно поднимающееся все выше солнце стирало яркие цвета, сводя все к блеклым, линялым. И горизонт словно отодвинулся, граница его размылась, уплывая в бесконечность, где тоже была одна лишь степь.
Степь, великая степь, протянувшаяся на тысячи километров на восток и запад, лежала предо мной, и, глядя на эти бесконечные унылые пространства, было как-то странно предполагать, что этим великим степям может нанести урон, даже самый незначительный, ничтожный заводишко, которому и существовать-то всего с полсотни лет — как раз на такой срок разведаны запасы газа с примесью сероводорода, который он должен перерабатывать.
Однообразный шорох шин, однообразный пейзаж нагоняли на меня сонливость и скуку. Дятлов пытался раза два завести разговор — так, ни о чем, лишь бы не клевать носом, — но разговор не получался. Мы оба устали и от бессонной ночи, и от выпитой водки. Признаться, я уже начинал жалеть, что поддался на уговоры поехать на эти чудо-озера, которые наверняка никакое ни чудо, а просто лужи с затхлой водой, где и рыбы-то быть никакой не может, а разве одни головастики. Даже гостиничный номер казался мне отсюда прибежищем покоя и философских размышлений, в то время как степь подавляла своими просторами, превращая живое существо в песчинку, гонимую ветром…
Навстречу нам с ревом пронесся грузовик. Дятлов с запозданием судорожно крутанул руль вправо, быстро глянул на меня воспаленными глазами, виновато улыбнулся. Я понял, что мы были на волосок от столкновения — и сонливость стряхнуло с меня в то же мгновение.
— Командир! — окликнул я Дятлова бодрым голосом. — Давай-ка я немного покручу баранку, а ты отдохни.
— А ты умеешь?
— Спрашиваешь. У меня и права есть. Давай, давай! — и я решительно положил руку на его плечо.
— Тут уж недалеко осталось: до хутора — и поворот направо. А там километров двенадцать — и озера. Приедем, придавим часок: все равно на утреннюю зорьку не поспеем, а уж на вечерней порыбачим — это я тебе обещаю. В Москве рассказывать будешь — не поверят, — говорил Дятлов, перебираясь на заднее сиденье.
Там он будто еще уменьшился в размерах, подложил под голову какой-то сверток, блаженно улыбнулся и закрыл глаза.
Еще с минуту посидел я в полной тишине, наблюдая за тем, как незаметно для глаза растет и перемещается пыльное облако по направлению к шоссе, включил зажигание и тронул машину с места.
Асфальт снова зашуршал под почти лысой резиной, снова потекли мимо унылые пространства.
Чтобы не задремать на ходу, я попытался о чем-нибудь думать — о чем-нибудь интересном. С детства у меня такая привычка — сочинять всякие истории, героем которых был я сам. Больше всего я любил выдумывать про войну. Не про какую-то будущую войну, а про бывшие. Бывало, еще в школе авиамехаников, в Фергане, стоишь на посту у какого-нибудь склада, или у самолетов, или даже у старой церкви времен генерала Скобелева, которую превратили в солдатский клуб, стоишь или ходишь взад-вперед, а сам представляешь себе, что вот был бы я постарше и довелось бы мне воевать с немцами, то я бы, конечно, воевал умно и смело, и меня бы награждали всякими орденами и медалями и повышали в звании. Но чем выше я в своем воображении поднимался в звании, тем неинтереснее было придумывать. А быть генералом — и совсем неинтересно. Генерал только курит, пьет крепкий чай да пялится в карту, а если ты лейтенант да еще командуешь разведчиками, то это совсем другое дело.
Я вспомнил про Иванникова и стал думать, как бы я провел ту самую операцию по захвату высоты сто девяносто шесть, но никак не мог уйти от реальности, которая была мне известна, но неизвестна подполковнику Баранову.
Примерно через полчаса, как и говорил Дятлов, справа от шоссе показались серые домишки среди блеклой зелени невысоких деревьев, непременный пруд с пеной белых уток на нем, приземистое, словно полураздавленная гусеница, тело скотного двора. Это и был тот хутор, возле которого мне полагалось свернут направо.
Вот и указатель: «Хутор Гольцы».
А тот хутор назывался Горелый.
Велика Россия, а названия почти везде безрадостны, свидетельствующие о мучениях людей, осваивающих новые территории.
14. Январь 1943 года. Земля
Высота, которую предстояло взять, и хутор рядом с ней затаились где-то впереди в морозной мгле. Шесть тридцатьчетверок, выкрашенных в белое, ползли друг за другом на малой скорости, отчего двигатели их урчали тихо, и немцы должны были обнаружить колонну лишь на самом подходе к хутору. Чтобы еще больше замаскировать движение атакующей группы, минометчики затеяли перестрелку, то усиливая ее, то ослабляя и тем приучая немцев к тому, что усиление минометной стрельбы — это всего лишь чья-то прихоть, за которой ничего не скрывается… разве что отсутствие у русских немецкой методичности. По плану же операции минометный огонь особенно усилится, когда атакующие подойдут к немецким позициям, прикрывающим хутор Горелый. Наготове стояла и полковая артиллерия, и даже дивизион реактивной.
Всего этого сержант Иванников и бойцы его отделения не знали, но понимали, что их операция особенная — не зря их пришел провожать сам командир полка и даже дивизионное начальство. Быть может, вслед за ними поднимется и вся дивизия, которая сегодня с утра уперлась в эту высоту, положив на подступах к ней в бесплодных атаках множество народу. И взвод младшего лейтенанта с трудной фамилией, до сегодняшнего дня имевший сорок восемь активных штыков, и вся рота старшего лейтенанта Поплечного, и весь батальон дважды ходили а атаку на немецкие позиции левее высоты, тоже потеряли много людей и тоже ничего не добились.
После стремительных маршей, когда наши танки неожиданно врывались в станицы и хутора и заставали в них изумленных немецких тыловиков, которые почти не оказывали сопротивления; после Сталинграда, где всего несколько дней назад сложили оружие остатки армии Паулюса, нынешняя задержка и упорство немцев в обороне казались случайностью, отчаянием обреченных; думалось, что стоит еще чуть-чуть поднажать — и немцы побегут, и можно будет безостановочно идти аж до самого Азовского моря. И даже дальше. Вот почему командиры срывали голос до хрипоты, поднимая в атаку своих солдат, прижатых к промерзшей земле плотным пулеметным огнем и разрывами мин, вот почему накалялись от ругани телефоны.
Только к концу дня до начальства — от дивизионного до фронтового — дошло наконец, что дивизия уперлась в заранее подготовленную оборону, что лобовые атаки ничего не дадут, что они обескровят еще больше и без того обескровленные непрерывными боями полки и батальоны.
С наступлением темноты роты вышли из-под огня, а ночью в штабе дивизии родился план атаки на высоту через хутор Горелый — и вот не успевших отдохнуть людей снова посылают в бой, к черту на рога, и ясно, что лишь немногие из тех, кто сейчас приткнулся в санях, запряженных в танки, доживут до завтрашнего… нет, уже до сегодняшнего утра.
Но сержант Иванников об этом не думал. Он только жалел об одном, что не успел дописать и отправить письмо. Оно бы уже тряслось сейчас в мешке вместе с другими письмами туда, где этих писем собирается превеликое множество, где их вскрывают и просматривают на предмет секретности, ставят на них штемпель в траурной рамке: «Проверено военной цензурой» и отправляют дальше. А после боя он написал бы еще одно письмо. И оно пустилось бы догонять первое. И не важно, о чем письмо. Важно, чтобы оно было и на него пришел ответ.
В сани, на которых устроился Иванников, была впряжена машина обожженного танкиста, фамилия которого оказалась Скучный, и Иванников решил, что с таким отчаянным командиром они не пропадут и письмо он еще допишет.
* * *
Об этом Иванникове ничего не знал ни отставной полковник Баранов из семьдесят четвертого года, разводивший на даче цветы и выращивающий картошку, ни летчик старший лейтенант Баранов из сорок третьего, который в эту же самую ночь и почти в то же самое время, когда Иванников устраивался в санях, садился в кабину своего пикирующего бомбардировщика Пе-2.
15. Январь 1943 года. Небо
Старший лейтенант Баранов вел свой «петляков» справа от машины командира звена и чуть сзади, так что иногда, когда самолеты сходились слишком близко, видел за плексом кабин ведущего силуэты летчика и стрелка-радиста. Впереди угадывались тени машин второго звена, и только оранжево-красное пламя из выхлопных патрубков говорило о том, что это вовсе не бесплотные тени, а вполне реальные самолеты с вполне реальными людьми. Ну а первую тройку «пешек» Баранов видел только тогда, когда та проваливалась в воздушную яму и как бы проявлялась на темносеребристом фоне земли. Но продолжалось это считанные секунды: теперь уже самолет Баранова падал вниз, чтобы тут же сила восходящего воздушного потока подняла его снова на гребень невидимой волны.