— Система давала возможность расслабиться, — негромко сказал Матвей Данилович.
— А вам оно надо? — спросила хозяйка. — Засохли бы на третий же день.
Мордвинов холодно улыбнулся:
— Я не о себе говорю.
— Была одна шестая планеты, — медленно проговорил Павел Глебович. — И жили там больше трехсот миллионов. И весь табун скакал по команде. Как оседлали? Стоит понять.
— Тоже шарада, — сказала Гунина. — Сено да стойло, поводья да плетка.
— Поверхностно мыслишь, дорогуша, — угрюмо отозвался супруг. — На плетке и сене сто лет не продержишься.
— Вот оттого их гулянка и кончилась.
К немалому своему удивлению, Лецкий услышал собственный голос:
— Идеология многовекторна, многоохватна, но и конечна. Кончается все, Валентина Михайловна. Но жизнь свою господа товарищи, как ни крути, худо-бедно прожили.
Она скривилась, точно от боли.
Ольга спросила:
— Вам нездоровится?
Гунин осклабился:
— Потерпи. Это зуб мудрости разгулялся.
Жена раздраженно махнула рукой, сказала с неприкрытой досадой:
— Вас поскрести — вы все советские. Все — инвалиды двадцатого века.
Ольга одобрительно бросила:
— В яблочко, Валентина Михайловна. Вирус в них въелся со дня рождения.
— Для жен и дочек не существует авторитетов, — сказал Мордвинов. — Надо смириться. Что я и сделал.
«Вперед», — скомандовал себе Лецкий.
И произнес, точно бросился в омут:
— Думаю, Павел Глебович прав — самое время разобраться: что же они собой представляли? Смотрелись и впрямь не лучшим манером, только и разведешь руками — как удалось неприметным людям взобраться однажды до Мавзолея? По виду, действительно, зоопарк. Но вдруг они были, на самом деле, в том зоопарке сторожами? И тут был придуманный маскарад? В какой-то мере они себя делали глупей и разлапистей, чем они были.
Ольга презрительно проговорила:
— И на какой предмет?
— Полагаю, что это мера предосторожности, — весело откликнулся Лецкий. — В какой-то степени даже инстинкт. Им было важно, чтоб им поверили: мы — тех же кровей, не умнее вас, хоть и начальники, а свои. И, в сущности, оно так и было. Они решали — и не без успеха — больную проблему безопасности. В нашем отечестве верхотура столь же любима, сколь ненавидима.
Мордвинов покачал головой:
— Решали, да не больно решили.
— По собственной человеческой слабости, — Лецкий вздохнул. — Вдруг позабыли, что все понарошку и — занесло. Сами поверили в свой титанизм. Ты же угодлива, ты и завистлива, матушка Русь. Сложный характер. В такой дихотомии вся ее сласть. То это Разин, казак-ушкуйник, то пес хозяйский, верный Личарда. То это Пугачев, то Савельич. Всяко бывает. Не обольщайся. Надобно ухо держать востро. Не бронзовей. Будь начеку. Но говорится же: век, да наш! А Разин является раз в столетие.
— Хватит и раза, — хмыкнул Мордвинов.
— Бесспорно. Лучше не дожидаться. Поэтому рядовой человек должен иметь рупор и партию. Которая его направляет. Канализирует его страсти.
Матвей Данилович потянулся:
— Мыслите трезво. Это приятно. То, что не завели себе лидера, — тоже придумано не без перчика. Vox populi — vox dei. Так кажется?
Лецкий кивнул:
— Глас народа — глас божий.
Мордвинов сказал:
— Идея занятная. Но все-таки приходит минута — и нужно товар показать лицом. Нельзя лишь разогревать ожидания. Когда мы с вами играем в прятки, нужно иметь искомый предмет.
Лецкий согласился:
— Бесспорно.
Мордвинов так широко улыбнулся, что на мгновение даже исчезла ямочка на его подбородке.
— Кто этот народногласый органчик, который озвучивает ваш текст?
— Надежный кандидат в харизматики. Я с ним работаю. Есть успехи.
Лецкий и впрямь все живей поощрял поползновения соседа к импровизации, к самостоятельности. «Вы не стесняйтесь, не нужно сдерживаться. Чем больше раскрепощение личности, тем очевидней ее потенции. Мой текст для вас — повод, а не скрижали. Если накатывает инспирация, дайте ей, ради Христа, дорогу. Чем больше собственной индивидуальности, тем убедительней сила проповеди». Выходит, он был на верном пути.
«Маврикий сделал свое дело, Маврикий может разгримировываться, — подумал Лецкий. — Вот она, жизнь. Жестокие законы театра. Чуть зазеваешься — снимут с роли».
— Глас народа, — проговорил Мордвинов и вновь окинул Лецкого взглядом.
Лецкий сказал:
— Он же — власть предержащий.
— Малый не прост, — заметил Гунин. Он благодушно улыбался. Лецкий оправдывал надежды.
Гости поднялись из-за стола. Подали кофе. Лецкий взял чашку и, будто почувствовав чей-то приказ, послушно повернул свою голову. Ольга смотрела на него филистимлянскими очами.
Он принужденно улыбнулся. Она сказала:
— Присядьте рядышком.
Он выдохнул:
— Слушаю и повинуюсь.
Юная дочь фараона сказала:
— Что-то поглядываете на меня.
Он удивился, но спорить не стал:
— Вам это внове?
— Нет. Привыкла.
Он элегически произнес:
— Я не поглядывал. Я смотрел. При этом — с грустью и умилением.
Она насупила свои бровки.
— Ну, умиление — это понятно. Мое девичество, моя свежесть, ангельский образ и чистота. А грусть — откуда?
Лецкий вздохнул:
— А грусть — от трезвого понимания, как трудно будет вам сделать выбор.
Она сказала:
— Не так уж трудно. Я выбираю не мужа, а друга. Стало быть, можно не надрываться.
Он рассмеялся:
— Да, это выход. Вы — умница.
— Я — смышленая девушка.
И оглядев его, усмехнулась:
— Какие родительские интонации…
Лецкий вздохнул:
— Они естественны. Я мог бы быть вашим отцом.
— Не думаю. Глаз у вас — не отцовский.
Спустя полчаса он стал прощаться. В прихожей Валентина Михайловна быстро спросила:
— Ну что, доволен?
— Странный вопрос.
— Ладно. Не скромничай. Молодчик. Ты смотрелся неплохо. Скажи «спасибо».
— Я ваш должник.
— Вот-вот. Ты этого не забывай. И девочка эта — не про тебя. Знай свое место.
— Я его знаю, — сказал он с горечью. — Где-то — на свалке.
— Звонок прозвенел. Вагончик тронулся, — вздохнула Валентина Михайловна.
— Вот-вот. В распахнутое окошко выбрасывают ненужный пакет. Ждать мне недолго, — сказал он мечтательно.
Она процедила:
— И не надейся. Бабы такими, как ты, не бросаются. Пахарь — что надо. Салют.
— Всех благ вам, — сказал он, мысленно чертыхнувшись. — Что-то вы нынче, моя королева, в дурном расположении духа. И на супруга чрезмерно кидались. Чем это он вам не угодил?
— А тем, что низкорослое семя, — проговорила она негромко. — Что муж, что любовник — похожий крой. Все-то вы — на один манер. Кто скаложопы, а кто трясогузки. Некуда женщине податься.
«Тот, кто и есть основа отечества, цвет нации, образ ее и совесть — великий рядовой человек, с вновь обретенною просветленностью и гордостью провожает год, в котором он осознал свою силу и понял, что больше не одинок. Отныне его подпирает партия, могучее братство, его семья. С ней вместе встречает он год надежды.
Теперь его отношения с властью должны быть прозрачно определенными. Мы вам — лояльность, законопослушность, вы — должный уровень разговора.
Пусть те могущественные хребты, сравнительно недавно возникшие на нашем суровом равнинном ландшафте, беседуют с рядовым человеком, не свысока и не сверху вниз, но с тем пониманием и уважением, которые заслужил собеседник своим повседневным стоическим подвигом.
Да здравствует гражданское общество! С еще одним рядовым нашим годом!»
Такой же листок календаря, как те, которые уже сорваны или отброшены за ненадобностью. Такой же, как другие декабрьские, неотличимый от них по виду. Вот так он и входит, бочком, сутулясь, мистический, странный рубежный день, однажды объявленный пограничным, сводящим на миг минувшее с будущим.
Свою торжественную мелодию он, как всегда, выдает за праздничную, но вслушайся — в череде созвучий не только музыка ожидания. Доносятся и карканье ворона, и угрожающий стук колотушки. Однако сегодня нам не до них, если нельзя залучить удачу, стало быть, надо ее назначить. Вот она здесь, не засни, не проспи.
Старуха Спасова у окна вглядывается в вечереющий город. Левиафан сохраняет будничное невозмутимое выражение. Точно таким же он был вчера — темные задранные громады, чудовища, подмявшие землю, разбросившие свои тела на все четыре стороны света. Но мы, народные муравьи, похоже, одухотворяем камень, передаем ему то ли страсть, то ли безумие и суету. В городе уже поселилось предновогоднее нетерпение.
Одно за другим зажигаются окна и перемигиваются меж собою желтыми теплыми светлячками. В комнатах, пахнущих старой мебелью, мечутся, ищут успокоения и не находят его взбаламученные, нервно клокочущие миры. Пробей же, пробей, двенадцатый час, и совершись миг перехода!