СВЕТЛАЯ, ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ – именно так Маша воспринимала мать. Боль и страдания погружали ее в бездну пульсирующих во мраке огненных шаров. Она мучительно обжигалась, съеживаясь в комок воспаленных нервов. Каждый раз бездна казалась бесконечной, но в какой-то момент все-таки отступала, сменяясь прохладой голубых свечений. И тогда девочка невесомо ступала по мякоти зефирных облаков, она прикладывала головку к освежающим струям живой воды, которая тихой музыкой убаюкивала ее.
Сон переходил в сон, мучительный – в блаженный. И пробужденье в нем становилось лишь новым сном, в котором едкий голод заставлял девочку плакать. И тут же СВЕТЛАЯ, ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ успокаивала ее, питая молоком и лаской. И она снова засыпала.
Теперь Маша плыла среди невесомых воздушных фигур. Она нанизывала их на пальчики, и белые прозрачные очертания рассыпались на искрящиеся радужные пятна, нежно звенящие колокольцами. СВЕТЛАЯ, ТЕПЛАЯ ЛЮБОВЬ качала ее в колыбели сладких снов…
Но невидимая сила вновь вырывала из покоя и безжалостно бросала к раскаленным шарам, которые испускали тысячи огненных иголок, впивающихся в тело.
Первобытный хаос и свет боролись в ней, бросая из ада в рай, и это была реальность ее снов, это была ее жизнь…
Несказанность
Тайна поселилась так давно, что Нил подумывал, уж не родилась ли она вместе с ним. Сколько раз он пытался от нее избавиться – заливал вином, разъедал скептицизмом, вытравливал сарказмом, но она упорно не хотела покидать его, она теплилась. Он мечтал поделиться ею и облегченно вздохнуть, но всегда не решался. Он смотрел в глаза собеседнику, попутчику, другу, жене, и язык замирал, не зная, с чего начать, ведь есть же такое чувство – несказанность.
Если бы он был скрипкой, то сыграл бы мелодию, а окажись он листом, то оторвался бы от ветки и с порывом ветра совершил немыслимый пируэт, но слова не складывались во фразы, когда он хотел говорить о ней.
Он видел разные глаза – добрые, хитрые, милосердные, но никогда – понимающие его тайну. Возможно, это и делало его одиноким.
Дверь и стены каморки надвигались со всех сторон, сжимая и без того напряженное пространство. Чтобы разомкнуть его, Нил вышел в тусклую кишку коридора. Увидев измученную бессонницей Катю, он узнал свой взгляд, как будто в отражении, – те же одиночество и жажда чего-то несказанного.
Сердце растревоженной женщины испугано замерло: “Слишком поздно”, взгляд с другой стороны ответил: “Все неважно, кроме Света, который молчаливо присутствует между нами”.
И тайна распахнулась для двоих, как общая душа. Ни словом не обмолвившись о главном, они болтали сразу обо всем. И была в этих разговорах ненасытная торопливость, словно стояли они на вокзале в ожидании поезда, который вот-вот их разлучит.
Нил рассказал о своем распавшемся браке, она – о своем… Повеселевшие и ожившие, они сидели вокруг незамысловатой трапезы на стареньком ковре, прикрывавшем неприглядные тоннели в перекрытиях и крысоловки. Катя согласилась взглянуть на них только после того, как узнала, что в последние дни там ни одного зверя не побывало.
На широком подоконнике, служившем столом, вперемежку с книгами стояли стандартные сосуды с этикетками “Херес”. Но хозяин комнаты подливал в стакан не из них, а из пузатой португальской бутыли, в которую неизменно перетаривал все свои алкогольные запасы.
– Ее элементарно приятнее держать в руке, – объяснял Нил, блаженно растянувшийся на перекошенном полу.
– Не понимаю, – Катя с досадой сжала кулаки, – почему мы так часто ошибаемся?
– Это тебе только кажется. Гораздо чаще мы поступаем безошибочно – переходим дорогу на зеленый свет, ложку мимо рта не проносим и так далее.
– Но ведь должно же быть какое-то чутье на западню?
– Во всяком случае, мои крысы лишены его напрочь.
– Они похожи на меня. Ты видишь, я попала в семью мужа, как в большую мышеловку, и даже трудно передать, как больно мне прищемили лапы. Странности в их квартире были для меня хуже твоих лабиринтов под ковром. Вспомнить хотя бы мерзкого обезьяныша.
– Какого? – встрепенулся Нил.
– Игрушечного, он жил у них с детства Ильи.
– Игрушечный и жил, это уже забавно.
– Скорей ужасно. Ирина привезла его из Риги лет пятнадцать назад, потому что горилленыш чем-то походил на Адольфа.
– Ну, знаешь, – со смешком заметил Нил, – в лице Адольфа в самом деле есть нечто обезьянье – низкий лоб, глубоко посаженные глаза, но чтобы… – он продолжал хихикать.
– Когда зверушку купили, она была юной и жизнерадостной, со слов Ирины, конечно. А сейчас шерсть завалялась, закаталась, повылезла, так ведь и Адольф постарел. Ирина сажает обезьяну за стол обедать, разговаривает с ней, и самое неприятное, что это не похоже на игру. Я и сама не прочь потискать плюшевого медвежонка, но тут другое… И потом, эта отвратительная пластичность его лица…
– Не лица, а морды, – поправил Нил.
– Так вот, морда у этой зверюги из какой-то упругой ткани. Нажмешь с одной стороны – он вроде улыбается, с другой надавишь – выражение становится свирепым. В руках Ирины Людвиг как будто оживает.
– Как я сразу не догадался, что у твари должно быть имя!
– А ты как думал! И имя, и одежда, и постель в спальне.
– Классный парень, а в туалет он случайно не ходил?
– Сам – нет.
– А большой он?
– Как ребенок, наверное, размером с годовалого.
– А ты не думала, что, может, несчастные кого-то потеряли в молодости и на этой почве у них крыша едет?
– Они всегда твердили, что еще один ребенок был бы для них обременителен. Хотя внука Ирина ждала с нетерпением. И так неприятно смотрела на мой живот, словно это ее собственность. Мне кажется, свекровь бы с удовольствием во мне, как в инкубаторе, вынашивала не только своих потомков, но и мысли, идеи, желания.
Нил встал и перелил в опустевшую бутыль еще один “Херес”.
– А что же, свекор-демократ тоже любит куклу-двойника? – полюбопытствовал он.
– Возможно, Адольф просто прикалывается над ними, но кто его знает. Вечерами он спрашивал Ирину, как провел день их обезьяний сын, не скучал ли он, прослушал ли сводку новостей и прогноз погоды. Такие шуточки граничат с помешательством, так что мне трудно было разобраться в их семейных отношениях. Лично я всегда терпеть не могла обезьянью морду.
– Адольфа?
– Нет, Людвига. А впрочем, и Адольфа тоже… – рассмеялась Катя. – Пошлем их всех подальше. Иногда хочется, чтоб некоторые слои памяти поглотила амнезия.
– Могу предложить временную – присоединяйся, хлопнем по рюмочке? – Нил достал Кате второй сомнительной чистоты стакан и щедро плеснул в него вина.
– Что ты, я не пью, – она замотала головой и тут же отхлебнула.
“Вот она, женская логика!” – подумал Нил.
– А я разве пью? – он слегка покосился на сетку с пустыми бутылками в углу. – Этот “Херес” прекрасно поднимает настроение – и никаких обезьян, тем более – в нашем климате им хана! Кругом полно сумасшедших и с человеческими лицами.
– Ты о Гулом?
– Ну, это само собой. А еще в нашем подъезде живет чудик на пятом этаже, видела?
– Не-а.
– Бывший физик, он сошел с ума, пытаясь понять бесконечность Вселенной.
– Я его зауважала.
– Теперь бедняга ходит, опустив голову, смотрит себе под ноги и что-то бормочет. Но когда я встречаюсь с ним взглядом, о-о-о, я вижу в его глазах нечто такое, – Нил торжественно взмахнул рукою, – будто он и в самом деле понял бесконечность. Это бесследно не проходит… Бедный малый, лучше бы он пил, это меньше вредит здоровью и больше приближает к пониманию мироздания. – Нил налил еще по чуть-чуть себе и Кате. – Если примешь стопочку, жизнь на других планетах становится ближе и понятней. Я ведь в отличие от большинства ученых еще в детстве знал, что во Вселенной полно жизни, всякой и разной. Только с возрастом пропало желание знакомиться с ней, теперь она мне кажется не лучше земной, – Нил многозначительно подмигнул Кате. – Нет рая нигде, где есть живые существа.
Катя разомлела от вина, и ее потянуло на лирику:
– Я не думаю о космосе, а небо люблю городское, лоскутное. Маленькой, когда родители пропадали на работе, а присматривавший за мной брат – в дворовой компании, я часто оставалась дома одна. Вечерами бывало страшновато, тогда я забиралась на подоконник и смотрела на кусочек неба, зажатый между соседними крышами. Закутавшись в шаль, я часами сидела, уткнувшись в стекло. Потом мы переехали, неба за окном стало больше, а привычка сидеть на подоконнике осталась, позже к ней присоединилась привычка сочинять.
– Ты пишешь?
– Я фантазирую. Записанные стихи как сны, рассказанные с утра. Вроде похоже, но совсем не то, что снилось ночью. Они не нравятся мне.
– В молодости я хотел писать фантастику, – с сожалением в голосе признался Нил.
– Почему ты говоришь о молодости в прошедшем? – изумилась Катя. – Тебе ведь тридцать с небольшим?