- Не уходи, - говорит. – Посидим, поболтаем.
И на меня, вражина, не смотрит, знает, что мне не по нутру. И тот, паршивец, нет, чтобы по-мужски настоять на своём, отказаться, улыбается, стервоза, тоже на меня не глядит, будто они в сговоре, идёт уже как свой в комнату и садится в кресло, взяв с него книгу.
- Во! – выпаливает шизофренически, словно впервые увидел печатную продукцию. – Ремарк, «Три товарища».
Как только я усёк в его руках книгу и услышал идиотский восторг, сразу понял: теперь не уйдёт и до ночи. Потому что, в отличие от меня, меломана, был заядлым книгоманом. У нас, правда, многие ими были, затрачивая потом и кровью заработанные рубли на тома, подбирая их по размерам и цвету корешков, чтобы красиво стояли незахватанными в стенках и чтобы на них золотом были вытиснены фамилии известных классиков. Приятель же мой, словно пришибленный полным собранием сочинений незабвенного Л.Н.Толстого, собирал только те книги, о которых много говорили в обществе, по телику и по радио и писали в журналах, которые он регулярно пролистывал в городской библиотеке и даже читал там. Ладно бы ещё свихнулся в одиночку, так нет, он на каждой рыбалке зудел о почерпнутом и даже вынуждал кое-что осилить и меня.
- Нравится? – спрашивает он с сияющими зыркалами.
- Это же – Ремарк! – восклицает она, будто припечатывает наш авторитетный во всём мире пятиконечный знак качества, словно он и не подозревает, какую драгоценность держит в своих цементных заскорузлых лапах.
- Мне – тоже, - солидаризируется он, давая понять, что уже осилил знаменитость.
- А тебе? – спрашивает она меня, заботясь о 100 – процентной активности членов нашего читательского кружка, в котором всегда найдётся оболтус с отличным от коллектива мнением.
- Не читал, - отвечаю угрюмо, нисколько не страдая от своей серости.
- Как же? – встревает тут же ябеда. – Я ж тебе давал… Ты ж говорил…
Скорее всего так и было, не отрицаю, ему лучше знать, так как читаю в основном его книги, но никогда не могу запомнить ни автора, ни названия. Мне это не важно, главное – содержание. От бессистемности поглощения придуманной жизни, закоулок памяти моей, отведённый для переработки печатной информации, превратился в переполненную кладовку, в которую забрасывали что ни попало, всё в ней перемешалось, и что-нибудь вытащить нужное было нелегко да и не требовалось – рассказывать мне о своих впечатлениях до сих пор было некому. Теперь вот понадобилось некстати.
- Про что? – уточняю, стараясь снисходительно помочь им вовлечь меня в критическое обсуждение потрясшего их шедевра, спокойно заброшенного мною в памятную кладовку.
- Про фронтовое братство трёх друзей, - первым выскакивает с напоминаниями приятель, как будто я не только читать, но и считать не умею. Торопится, как петух, блеснуть интеллектуальным оперением и меня клюнуть свысока, - с их изломанной первой мировой войной судьбой, про гнусь послевоенного времени и неумение устроиться в нём, найти своё счастье.
Она молчит, наверное, согласна. Мне это не нравится. Ощущаю гадючье чувство ревности, которое всё плотнее затуманивает мозги.
- А - а… - ёрничаю, будто вспомнив. На самом-то деле я хорошо знаю эту вещь писателя с необычным, а потому и запомнившимся женско-мужским именем, - мне не понравилось.
Она фыркнула, недовольная неординарным отзывом об опусе прославленного романиста. А я строго посмотрел на неё и объяснил свою непререкаемую позицию.
- Тоскливо и не соответствует правде.
- Ты-то откуда знаешь? – уколол уязвлённый и тупомыслящий книголюб.
- Читайте, - просвещаю лекторским тоном, - наших советских классиков, таких как Первенцев, Бабаевский, Казакевич, Бек, отчасти Симонов и других, читайте вдумчиво и вы поймёте, что война – это не грязное дело, как представляет себе буржуазный оракул Эрих Мария, а подвиг народный и индивидуальный, это не ломка судеб и характера, а закаливание, огранка его булатом. Всё, что есть чистое в человеке, проявляется в борьбе, апофеозом которой является война. Конечно, бывают и трусы, и предатели, и паникёры, и сомневающиеся, но их – единицы. Война – это Матросов, Космодемьянская, Покрышкин и 28 панфиловцев, а не хилые друзья Ремарка. – Чувствую, что меня понесло, а остановиться не могу. – Кто после войны восстанавливал страну, не сделав передышки? Закалённые войной солдаты. Такие, как Лопаткин из «Не хлебом единым» Дудинцева, который отказался от работы, хлебных карточек, жилья и ютился и кормился сначала в семье рабочего с пятью маленькими детьми и больной женой, а потом у полусумасшедшего безработного, бывшего профессора, отдавая всего себя изобретению, которое, он верил, должно было облегчить нашу жизнь, и жалобам на затирание чиновниками от госаппарата и науки. Или как Лобанов из «Искателей» Гранина, отказавшийся ради смычки науки и производства и осуществления своего проекта на практике от блестящей научной карьеры и любимой женщины, которая, отдавая себя, ничего не требовала взамен, кроме любви…
- Ты бы на таких условиях не отказался, - прервала она мой нарастающий пафос. Я и замолчал, прикусив язык, потому что права. Хорошо, приятель выручил, встряв в наш скрытый диалог.
- Не слушай ты его, - говорит, - он что-то завёлся на погоду. Лучше скажи, что ещё читала у Ремарка?
- «Время жить и время умирать», «Возвращение», «На Западном фронте без перемен», - перечисляет без запинки, видно, в памяти её не захламлённая кладовка, а аккуратные стеллажи.
- Есть, запомнил, - радуется приятель, лихорадочно придумывая, где добыть недостающие эрих-мариины фолианты. На него, твёрдошкурого, моя справедливая отповедь абсолютно не подействовала, и он продолжает допекать нас своими литературными откровениями.
- Всё же мне больше нравится Хемингуэй.
- Разве можно сравнивать «Прощай, оружие» с Ремарком? – осаживает она его захолустный апломб, недовольная, конечно, тем, что он не дал мне, слава богу, высказаться по интересующей её теме. – Пустая вещь: бравада, пьянь, постельная любовь, удобная Кэтрин, - злится, чувствую. – Сочинено эгоистом. Если что и было, то явно не так, как ему хотелось, вот он и переиначил на свой грубый мужской лад и вкус.
Съев неожиданную горькую пилюлю, приятель мой, без вины виноватый, стал оправдываться, что любит-то у своего идола не всё, а в основном, рассказы про африканские сафари и повести о корриде и рыбалке, то есть, как ни крути, а – всё, за малым исключением. Не смог даже в угоду ей поступиться своими литературными привязанностями. А у меня на сердце потеплело. Тут ещё она ко мне, как к третейскому судье, обращается:
- А тебе как Хем?
Мой ответ уже заготовлен.
- Не нравится, - не балую их оригинальностью суждений. – Не люблю жестокости. Не люблю, когда мучают животных и когда на каждой странице по пять раз наливают и высасывают без закуся – от одной мысли мутит, прочитанное забываю. Принять могу с оговорками «Старик и море» да ещё сугубо личные и спорные испанские дневники.
Даже сам не ожидал, что у меня сложилось такое авторитетное, гладкое и непредвзятое мнение об известном американском писателе. Приятель аж заквохтал, скривив обиженную рожу.
- Как же? Ты же всё хвалил! И «Острова в океане», и «Праздник, который всегда с тобой», и даже «Прощай, оружие». Тебе ж больше меня понравились корриды и охоты на макрелей и акул. Чё ты теперь? - зачёкал переначитанный до макушки задрипанный почитатель не нашей словесности, не уразумевший, несмотря на бесчисленные проглоченные ситуации, что в треугольнике нет правды и не бывает равных сторон: одна всегда удлиняется за счёт третьего лишнего, а вторая укорачивается до точки, и треугольник превращается в отрезок, соединяющий двух. Вот я и укорачивал, как мог, их сторону, а он, недотёпа, всё никак не поймёт, что ему давно пора смываться.
Она-то понимает мою непримиримую политику и тайные желания, но тянет время, раззадоривает, проверяя меня на крепость. Но и ей, в конце концов, надоело наше бодание, поднялась живо и говорит:
- Всё, мальчики. Вы как хотите, а я принимаюсь за большую стирку.
Приятель мой сразу же, забыв о литературном триспуте, слинял, заторопившись, восвояси.
- Семья ждёт, заждались.
Я-то знал, что у него семья – речка да фабрика. Сам бы мотанул по неотложным производственным делам или на политзанятие по неравноправному положению западной женщины в ихнем загнивающем мире, но… что-то не хочется. Сам себе удивляюсь.
Остались мы, наконец, вдвоём, рвусь к ней на близкую дистанцию, а она осаживает:
- Тебе топить печь, таскать, греть и оттаскивать воду, потом поможешь выжать и развесить. Кстати, тащи заодно и свои грязные манатки.
Подчинился я, уповая на позднюю часть дня и вечер, да, как оказалось, зазря, напрасно ишачил. Как карлы и кули упирались мы в пене и поте, облитые с ног до тех самых мест холодной и горячей водой, но кончили только тюлька в тюльку к приходу соседей.