ПАПУСИК?!
Слово это мигом вернуло Хайдика к жизни. Значит, миновал кошмар, кончился шабаш и рассеялась тьма, если Йолан опять называет его «папусик». Он не только готов теперь сам подпрыгнуть до потолка, он, если надо, прут железный на радостях узлом завяжет, — все сделает для Йолан! И, поймав джинсы, протянул по ее примеру Вуковичу. Тот побаивается гиганта, однако ненависть сильнее, и с самоубийственным остервенением загнанной в угол крысы он кидается на Хайдика, но шофер встречает наскок с неколебимостью бронзовой статуи и меж неуверенно блуждающими руками Вуковича швыряет штаны обратно жене. Вукович к ней, теперь она подманивает его, дразнит, водя джинсами туда-сюда под самым носом, он так и этак, вот-вот поймает, но Йолан изловчилась, обвела, и брюки, распластав штанины, большой синей птицей полетели через всю кухню к Хайдику, высоко над Вуковичевой головой.
— Гоп! Есть! Пасуй сюда! Вот я, здесь! Держи, папусик! Кидай, мамусик!
И Вукович скачет, как кузнечик, вихляя голыми волосатыми ногами, но падает, споткнувшись, опрокинув табурет, ободрав об пол колено и руками въехав в бутылочные осколки; он вспотел, окровавлен, запыхался, но мучители не унимаются, исполинскими колоссами высятся они над ним, им хорошо, они здоровые, красивые и любят друг друга, они заодно, а Вукович чужак, пришелец, они наслаждаются этой игрой, обнаружив, что сила, преимущество на их стороне, и с изощренным сладострастием мучая слабого, себе подвластного, незащищенного; а Вукович вертится круговой овцой, глаза его безумны, последние клочья, лохмотья самообладания и человеческого достоинства сползли, слезли с него, единственная маньякальная мысль теплится в помраченном мозгу: во что бы то ни стало завладеть джинсами, неважно зачем и неважно как; все взрослые личины свалились, и он, безусый, оголенный, снова впал в детство с его жуткими темными страхами; Вукович не игрок теперь и не жулик, не герой разгульных ночей, не электротехник, Вукович просто МАЛЯВКА, которого обижают большие, мишень для злых дураков, для их идиотских шуток, боксерская груша, козел отпущения, которого можно долбать безнаказанно, вечный Лайчик-попугайчик.
И он вдруг прирастает к полу. Очумелый взгляд его прикован к джинсам, но сам он недвижим.
— В чем дело? — недоверчиво осведомляется Хайдик.
Йолан помахивает джинсами.
— Наигрался? Разонравилось? Какой же ты игрок. Ну, хоть повеселился.
— Всласть, — заверяет Вукович этот очевидный факт.
Йолан кивает удовлетворенно.
— Ладно. Могу и подождать. Ну, — собирается она продолжать игру, — лови портки… да руки… — и запинается, одолеваемая неудержимым смехом.
Хайдик глазеет на нее, и, поскольку смех, как и хандра, тоже заразителен, сам начинает хихикать, просто оттого, что Йолан смеется-заливается, — а над чем, неизвестно; слова не может сказать, смехунчик не дает.
— Портки… — выдавливает она наконец со стоном, — руки ко-ротки…
И шофер тоже поддается приступу судорожного хохота, вдохновленный этим содержательным словосочетанием, оба покатываются и не могут остановиться, и правда ведь, подохнуть, до чего смешно: и на себя если взглянуть, и на Вуковича, как он пялится на них, и все они, и кухня… эта опрокинутая табуретка, поваленные стаканы… осколки на полу… Вукович в штанишках своих… его тощие ножонки…
Вук, держи портки.
Руки ко-ротки!
Вот они, портки.
Вон они, портки!
И Хайдики надрывались от бурного, блаженного, неудержимого конвульсивного гогота, даже в боку закололо. Вукович только переводил помертвелый взгляд с мужа на жену и обратно.
— Лайчик-попугайчик, — произнес он наконец замогильным голосом.
— Лайчик-попугайчик!.. Ой, не могу!.. — задыхалась Йолан.
— Лайчик-попугайчик, — повторил Вукович настойчиво. — Когда в школе его зеленой шляпчонкой бросались…
— Зеленой… бросались… ой, тут вот болит…
— Маменька купила ему! — крикнул Вукович с перекошенным лицом.
— Вук, держи портки, руки ко-ротки! — зычно скандировал шофер; лицо от хохота сделалось у него свекольного цвета.
— Маменька… ой, умру… — еле выговорила Йолан.
— Лай-чик-по-пу-гай-чик! — сделал Вукович отчаянную попытку перекричать этот гвалт.
Наконец буйное веселье улеглось. Все еле дух переводили.
— Лайчик-попугайчик? — икнув укоризненно, переспросил шофер. — Это еще к чему?
— Ему очень его зеленая шляпа нравилась. Охотничья… маленькая такая, детская… гордился очень… В школе этой шляпой бросались, та еще потеха. Не мог никак поймать. И садились потом. На нее. На шляпу.
— Что еще за бодяга?
— Жутко забавная история. Послушайте, оборжетесь. Так будете хохотать, штаны свалятся.
— С тебя уже свалились, — заметила Йолан.
— Это точно. Ja[7]. В общем, Лайош Киш его звали. Одноклассник мой еще в начальной школе — Вукович больше не кричал. Он озяб и с усилием шевелил дрожащими посинелыми губами, посасывая порезанную ладонь и размазывая по лицу кровь. — Худенький такой пацаненок, поменьше меня; в общем, малявка настоящая. И зеленая охотничья шляпенка вдобавок. У взрослых, положим, это все не в счет. Как известно. СТАРШИЙ МАСТЕР КИШ ЛАЙОШ. Вполне нормально. Даже если этот Киш маленького росточка и в зеленой шляпе ходит, верно ведь? ТОКАРЬ ПО МЕТАЛЛУ ЛАЙОШ КИШ. ЧЛЕН СЕЛЬХОЗАРТЕЛИ ЛАЙОШ КИШ. ДОКТОР КИШ ЛАЙОШ, ВРАЧ-СТОМАТОЛОГ. ЛАЙОШ КИШ, АВТОПОЛИРОВЩИК. Ничего особенного. Если Киш этот взрослый. А пока не вырос? Потому что того Киша не благодушные бараны-взрослые окружали, а кровожадные ребятишки. Вот и стал он Лайчик. Даже хуже: Лайчик-попугайчик. Всем классом выли, пищали, верещали ему в уши нараспев пронзительными детскими голосами: ЛАЙЧИК-ПОПУГАЙЧИК! ЛАЙЧИК-ПОПУГАЙЧИК!!! А учительница… Какой с нее спрос? У нее дел хватает. Ребят полон класс, учебный план, инспектор, директор, собственные дети, зарплата маленькая, муж изменяет, мать больна раком, свекор алкоголик, короче говоря, ничего удивительного, до того ли ей, еще эту зеленую шляпу примечать, «попугайчика» различить в общем гаме. Учительница обратила на Лали Киша внимание, когда его сосед по парте Шурек на пол сверзился во время опроса. Опрос — штука довольно гнусная, если еще помните, всем по-маленькому хочется от страха, что вызовут, ну Шурек, бедняжка, и шепни ему попугайчика, чтобы не описаться. А тому уже вот, под завязку, лопнуло терпение. Взял и со скамейки его столкнул. Ну, а Шурек? А что Шурек! На Лали пальцем: «Тетенька учительница, это он!» Пацаны почему кровожадные, они за правду стоят, и сразу весь класс на Лали показывает и в один голос: «Тетенька учительница, это он!» Ну, тетенька учительница и врезала ему, будь здоров, заговорили материнские чувства, тем более родители у него не какие-нибудь важные шишки, чего бояться. Лалины родители — люди маленькие, они не могут себе позволить, чтобы у сыночка двойка по поведению была. Так что и дома Лалинька свое получил, маменька надавала по щекам. А кто Шурека со скамейки столкнул в конце-то концов? Не он разве? Еще и от папеньки вечером по уху схлопотал. Вот так.
— И что было потом с этим Лали Кишем? — спросил Хайдик.
— Повесили, — не моргнув глазом ответил Вукович. — Ja. Жену убил с заранее обдуманным намерением и зверски бессмысленной жестокостью, семнадцать ножевых ран. К петле приговорили. C'est la vie[8].
— За что же он убил?
— На шляпу на его зеленую села. Потерпевшая. Потому что Лали и взрослый зеленую шляпу носил. И очень ревниво относился к ней. Род душевной аллергии. Ну и вообще нервный. От этого попугайчика да оплеух еще в школе совсем нервы сдали.
На кухне было тихо, никто уже не смеялся.
С наморщенным лбом Хайдик погрузился в раздумье, силясь взять в толк этого попугайчика, — томимый неопределенным чувством, будто опять что-то сделал не так. Глянул на Йолан, но та спокойно улыбалась.
— Ну? — обратила она ясный взор на Вуковича. — Нужны тебе штаны?
— Нет, — сухо отказался Вукович.
— Не нужны?
— Нет.
Тогда разрежем.
Йолан принесла большие ножницы, велев мужу держать джинсы. Хайдик повиновался, проворчав, однако, что резать, пожалуй, ни к чему, это уже слишком.
— Опять, значит, сидишь в дураках? — взорвалась Йолан. — Ты мне перестань добрячка разыгрывать! Он с нами подло поступил, шутов из нас гороховых делал. Особенно из тебя. Друг с дружкой хотел стравить, обобрать. И эта еще сказочка назидательная про Лайчика-попугайчика. Ты что же думаешь? За кого он нас принимает, этот?! Держи-ка крепче! Пошире штанины разведи. Вот так.
И Йолан всадила одним концом ножницы туда, где сходятся брюки, в то самое место, где помещалась Вуковичева мошонка, когда они были на нем. И тут, словно ножницы не джинсы, а по живому мясу резали, Вукович взвыл.
С запрокинутой головой и выкаченными глазами, с дергающимися на шее жилами стоял он и выл, как шакал в капкане, как неумолчная сирена. Тело его вытянулось в струнку, лицо посинело, и вой на одной непрерывной ноте вылетал из разинутого рта (непонятно, как ему удавалось дух переводить). Ножницы выпали из рук Йолан, ударясь о плиточный пол, но лязга их даже не было слышно; тщедушное Вуковичево тело испускало звук такой невероятной силы, что у шофера заболело в ушах; охваченный тошнотным ужасом, он зажмурился, а Вукович выл, выл и выл — и вдруг пулей рванулся к двери и выскочил на галерею. Приоткрывший глаза Хайдик рванулся за ним, настиг в два шага (наружи уже светало) и втащил обратно, нельзя же допустить, чтобы ни свет ни заря из квартиры выметнулся полоумный дервиш в нижних штанах, оглашая двор своим шалым воем, такая всегда положительная, безупречная образцовая пара, и вот… что люди о них подумают, привратник г-н Дюракович, отец троих детей, и жильцы: г-н Весели с четвертого этажа, сколько раз он Йолан на работу подвозил, соседка, добродушная тетушка Сирмай, начальник рабочей охраны товарищ Пинтер, вдова Лежак и портной, дядюшка Хирш, а Роби Цикели, шофер автобуса, об эту пору он уже встает, а оркестрант Бруно Лакатош, который еще, наверно, не ложился, и кокетливая Катика Рошта, и ее строгий отец… Хайдик ногой захлопнул дверь, а Йолан закрыла даже вентиляционную решетку. Червем извиваясь в ручищах шофера, Вукович выл и выл, не переставая, с неослабной силой. «Да замолчи ты, бога ради!» — вскричала Йолан, а Хайдик зажал ему ладонью рот, но Вукович его укусил, и он безуспешно продолжал бороться с этой изворачивающейся, оголтело воющей машиной, бормоча, приговаривая умоляюще: «Ну перестань же, Бела, Белушка, отдадим тебе и ключ, и деньги, и джинсы, пошутили только, слышишь, не враги мы тебе, чего ты», — не слыша, однако, себя — так выл Вукович; вой, как три визжащих на бешеных оборотах сверла, ввинчивался в череп Хайдика: в уши и в лоб над переносицей, со слепящей болью прогрызая кость и буровя, взбивая мозг, как сливки; и, почуяв снова запах, тот запах, шофер сам завопил (слесаря поймали однажды крысу в гараже, сетка стальная, не прогрызть, и прижгли стервозу каленым прутом за то, что слопала их шамовку, — вот тогда ощутил он точно такую боль, будто голову сверлят; крыса взвизгнула, запищала, заверещала почти человеческим голосом, настолько человеческим, насколько нечеловеческим выл сейчас Вукович, и запах: паленой шерсти и припеченного мяса). Завопил сам, чувствуя, что сойдет с ума, если не прекратится этот вой, заорал истошно: «Хватит, мать твою растуды!!!» — и кулак его, а он, мы знаем, тяжек был и тверд, как чугунное ядро, уже не остановился в воздухе, — и тишина снизошла на кухню, мягкая, мирная и благостная; ласковая тишина.