Она очнулась первая и спросила: „Ты понял, какой он?“ А я ей сказал, что теперь знаю, что делать.
– Ты погоди, – сказал коммерсант Геннадий. Он слушал все внимательнее, и все печальней становилось его лицо, правда, на этом месте он покривился от досады. – Как это „понятия не имею“? Если ты с бабой в койке был, то был. А если не был, то не был. Поздно, Ванька, девочку ломать! И ты, Ванька, рожей не уворачивайся, не скручивай рыло на сторону. Ты эти свои приключения хрен кому еще расскажешь. А соврешь теперь, так оно и все брехней станет!
На первый взгляд, мысль была мутноватая, но Иванушка что-то в ней ухватил и, не то посмеявшись, не то откашлявшись, сказал, что врать и в самом деле нет никакого смысла. – Все у нас состоялось.
– Ну, состоялось и состоялось. Что об этом говорить-то?
– А мы и не говорили. Мы с Альбиной снова оказались за столом, и каждый не на своем месте. Передо мной лежали ее деньги, а перед ней мой пистолет. И тут я ей опять сказал, что знаю, что делать. Я велел ей забрать пистолет, а деньги за картину взял себе. Так я продал второй пистолет. Она ни с того ни с сего испугалась пистолета, как будто только сейчас его увидела, и я ее успокаивал: „Не дрожи, не шарахайся. Ты покажешь Валерию Викторовичу машинку и скажешь, что я взял за нее деньги. Не маши рукой и не плачь. Он все поймет“. Но у меня было еще кое-что на уме, и когда мы вышли в прихожую, я сказал, что у них очень пахнет пылью. Альбина покраснела и сказала, что это из кладовки. „Валерий Викторович не хочет, чтобы я туда забиралась“. – „Сказка про Синюю Бороду. На этот раз молодая жена останется в живых“. Я подвел ее к своей норушке (при этом Альбина закусила губу и побледнела), открыл дверь, пошарил за косяком и предъявил ей изумрудик в серебре. Шнурок стал серым от пыли, и на камушке лежали крупные мохнатые пылинки. „Скажешь Валерию Викторовичу, что это я тебе подарил. Достал из кладовки и подарил на счастье от его имени. Ты ему сначала пистолет отдай, потом от меня привет передай, а потом предъяви изумрудик. Валерию Викторовичу полегчает“.
На том мы и расстались.
Я вышел на улицу и долго брел в тумане. Неожиданная мысль меня точила. Сегодня я изменил Лильке, и, как ни крути, другим словом это не назовешь. Я нашел четырнадцать уважительных причин тому, что случилось, но все равно – на душе становилось тошно. Значит, сомневаться нечего – пакость сделана. Но вот милая подробность: Лилькина измена от этого не стала легче. Она давила на меня такой же черной гирей. Стоило вспомнить музыканта, у меня от бешенства темнело в глазах. Черт побери! Я вовремя впарил свой пистолет художнику. Завтра машинка будет преспокойно лежать на дне какого-нибудь озера на Карельском перешейке, а я … Тут я обнаружил, что сижу в автомобиле и что двигатель уже стучит. Вот чего мне тогда не хватало, так это влететь под какой-нибудь КРАЗ в Лилькином автомобиле. Эта мысль мелькнула и исчезла, но тут же появилась другая: предположим, это будет похоже на самоубийство, бросит Лилька музыканта или нет? На этот вопрос никакого ответа ниоткуда не последовало, и я осторожно поехал к дому.
В квартире было необычайно светло. Даже в кухне на столе зачем-то сияла мертвым светом настольная лампа. Я прижал кнопку, и страшная электрическая белизна пропала. „Лиля!“ – позвал я. Она не откликнулась. Тогда я разделся и прошел в большую комнату. Лилька с ногами сидела на диване и огромными остановившимися глазами смотрела в воздух перед собой. Потом я увидел, что она вздрагивает. Она встряхивала головой и плечами, будто хотела что-то сбросить. Отметим, господа! – тут Иванушкин голос преисполнился какого-то истерического пафоса. – Прежде всего я подумал, что Лильке каким-то образом известно про наш с Альбиной блуд. Вещь эта была совершенно невозможная, но мне стало худо. Так худо, что я сел перед нею на пол. Лилька меня, наконец, увидела, подняла указательный палец, будто она что-то вспоминала, а я ей помешал. „Да-да-да, – сказала она, – ты там был, только почему-то мне позвонил не ты. Это, Ванька, было очень глупо. Я думала, что с тобой случилось то же самое“. – „Что?“ – заревел я.
Короче, пока нас колбасило в мастерской у Валерия Викторовича, убили Самандарова. „Ты слышишь, Перстницкий, его забили арматурой, как брата. Я думала, что тебя тоже. Но ты жив, и я тогда поживу“.
Потом было кладбище, бородатые иноверцы, мулла. Мы с Лилькой крестились одеревенелыми пальцами, а я все боялся, что она вдруг ослабнет и сядет в грязь у могилы. Обошлось.
Потом, когда кончился обряд, два здоровенных могиля оттеснили мусульман, быстро засыпали Самандарова мокрой землей и соорудили удивительно симметричный, похожий на гроб холм. „Это не могила, – сказал старший могиль восхищенно. – Это Илья Муромец“. Ко мне подобрался старший сын Самандарова и стал выпытывать про Илью Муромца. Господи помилуй! – еле я ему объяснил.
Месяца полтора после похорон мы проводили вечера, не выходя из дома. Кто бы знал, как тяжело мне было не рассказать ей про Альбину! Я мотался по квартире и наперегонки с телевизором говорил о чем угодно. Я даже научился забивать себе рот разговорами о футболе. Лильке в конце концов было все равно, ей только нужно было знать, что я дома. Иногда мне приходило в голову, что она меня любит, и тогда я на час-другой превращался в счастливого психа.
И вот в один вечер ее мобильник сыграл вызов, но Лилька не пошевелилась в кресле. Тогда взял трубку я и ответил. Это музыкант звонил. Я подал ей трубку, и она, не изменясь в лице, слушала его минуты две. „Нет“, – сказала она равнодушно и отключила мобильник. Я ни о чем ее не спрашивал, мы ничего не обсуждали, как будто оба боялись узнать что-нибудь страшное. Два дурака, блин, мы уже знали про себя все, только не знали, как это называется.
Однажды с утра, когда дел было не особенно много и на месте Самандарова вовсю распоряжался его старший сын, я повез Лилю на Елагин остров. Уже стояла нормальная зима, на дорожках было сухо, а еще и репродукторы молчали. Видно, какой-то добрый человек перегрыз провод – кайф!
Я стал фотографировать Лильку у Елагина дворца, а она все хотела у Невы. Я сказал ей, что у воды скользко, и просто сфотографировал воду. „Я сложу тебя с Невой в компе, – сказал я. – Там скользко“. – „Ты, Ванька, боишься, что тебе придется еще и доставать меня из Невы. Скажи, ведь боишься? А так – чуточку вранья, зато у меня сухие ноги. И вранья, правда, чуточку, и врет больше компьютер, а не ты. Ты не врун, Перстницкий, просто ты ко мне хорошо относишься. Ну, сознайся, ко мне трудно хорошо относиться. Сознайся, сознайся, ты научился врать, чтобы не относиться ко мне плохо“. Она все равно спустилась к воде и, пока я фотографировал, стояла как тонкая замерзшая веточка. Нева никак не могла застыть, и за спиной у Лильки чернели промоины с серебристыми краями. Ног она не промочила.
Потом мы покормили белок. Белки ни черта не боялись и копались у Лильки в ладонях, как бабки на рынке.
В тот вечер я впервые за много дней вышел из дому без Лили. У меня есть один знакомый адвокат, он говорит: „Называй вещи своими именами. Если тебе нужно договориться с Васей, а ты зовешь Петю, что у тебя получится из разговора? Печальная фигня! Вот что у тебя получится. И всякие казусы – они тоже откликаются только на свое имя. И пока ты, задрипанный сэр, не назовешь дерьмо дерьмом, тебе в голову не придет вымыть руки“.
– Адвокат! – сказал коммерсант Геннадий с ненавистью. – Адвокат! Он тебе это бесплатно сказал? – Но Иванушка на коммерсанта внимания не обратил.
– Ну вот… Я слонялся по улицам и придумывал, как называется та каменюга, которая меня давит. Около двенадцати ко мне подошли два мента и потребовали паспорт. И тут у меня башня слетела, и я почему-то решил, что мой второй пистолет при мне и сейчас меня поволокут в ментовку.
– Реально, – сказал наркоман. – Если башня пару раз конкретно слетала, ее хоть гвоздями приколачивай – не поможет. И не спастись, ты понял? У меня в белые ночи проблема – башню сносит насовсем. Так сносит, что хоть экспедицию за ней… Но без башни нормально, отцы, без башни прикольно. Только она, жаба, возвращается, а тогда все по новой.
– Да! – с неожиданной силой воскликнул Иван. – Как только менты отошли, и я понял, что никуда меня не поволокут, мне вдруг стало так тошно, что я удивился. Ведь пронесло же, блин! Только что трясся и скулил: „Господи, пронеси!“ – и вот пронесло. И что?
– Простите, Иван, – подал голос и я. – Но, по-моему, менты перешибли все остальное.
Он покивал и сказал, что так и было. Именно так было.
– Тут-то по рецепту адвоката все и состоялось. Не было сомнений, что Лильку я люблю, но она оказалась не бабой, а каким-то кроссвордом. А я в этот кроссворд не мог вписать ни одного слова. Положим, я еще немного верил, что она меня любит, но хренов музыкант Никита оставался, и сказанное ему „нет“ могло обозначать все что угодно. Положим, мы с ней муж и жена, но смешно было подумать, что печать хотя бы что-то значит для Лильки. Господи ты боже мой! Я же боялся спросить ее. Да, пацаны, я ее боялся. „Лиля, что у тебя с этим музыкантом?“ – я воображал, что спрашиваю ее, а какие ответы приходили мне в голову – лучше не вспоминать. Иногда в отчаянные минуты я почти готов был спросить: „Лилька, ты любишь меня?“ Но именно тогда, блин, она смотрела на меня так, как будто услышала мой вопрос без слов. И я молчал. Мне, наконец, стало все равно. В один прекрасный день я понял, что нету для меня ни хорошего, ни плохого, а есть только Лиля. И в этот день я пошел стеречь ее у дома музыканта.