Сводный акт сравнительных испытаний составлен был в красном уголке тем же вечером. Двумя пальцами Кальцатый взялся за краешек не подписанного никем еще акта, приподнял его и предъявил комиссии — так фокусник демонстрирует недоверчивым зрителям свой носовой платок за минуту до того, как в нем возникнет монета. Вкрадчивый и развязный, как конферансье, он заявил вдруг, что Москва внимательно следит за работой комиссии, в целом одобряет ее деятельность, но напоминает, что цель ее — не сравнение двух комбайнов, а дача практических рекомендаций Рязанскому заводу сельскохозяйственного машиностроения. Следовательно, подписываться еще рано. Ждем (рука его метнулась к потолку, к небу) прибытия председателя комиссии. Отдыхайте, девочки, отдыхайте!
Инженеры Поволжской МИС, перегруженные потешными трудами и водочкой, продолжали дремать, Васькянин же издал знакомые Андрею дифтонги, а затем членораздельно оповестил всех, что позорить себя не намерен, балаган сей покидает; о председателе комиссии выразился еще более резко: прибудет мерзавец высокого ранга, но более низкого пошиба, чем здесь присутствующий плут Аркашка Кальцатый. Сказал, будто всем под ноги плюнул, и выволок в коридор Андрея, приказал стоять насмерть, но КУК-2 к производству ни в коем случае не допускать! И сунул ему в карман некий документ в форме прямоугольника. Вчитавшись в него, покрутив в руках так и сяк, Андрей понял, что это -визитная карточка.
Иван Васильевич Шишлин появился в гостинице незаметно, ранним утром. Засуетившийся Кальцатый обегал после завтрака все комнаты и предупредил: председатель комиссии прибыл, начальник на месте!
Андрей не узнал его. Стал Шишлин и ростом выше, и крупнее; галстук, белая рубашка, двубортный пиджак, брюки по моде, без манжет. И было в нем что-то от сейфа с сигнализацией, от массивного стола с бумагами на подпись, от тяжелых темных штор на окнах. «А… это ты», — проговорил он равнодушно, увидев Андрея.
Все-таки учился Шишлин на факультете механизации и электрификации сельского хозяйства, технику он все-таки знал, и не к директору совхоза пошел утром, а к технике; и ланкинский комбайн руками прощупал, дав ему высочайшую оценку, и рязанский тоже. Увязавшийся за ним Андрей ждал: вот сейчас Шишлин, с крестьянской простотой выразив свое мнение о КУКе, сплюнет и выругается матерно. По своим Починкам знал ведь крестьянский сын Шишлин: если б не картошка на трех приусадебных сотках, то повспухали бы односельчане от голода. Обязан Иван Шишлин полюбить уральский комбайн! Обязан!
— Хорошая машина, — сказал наконец Шишлин. — Молодцы, умеете работать.
Керосином вымыл испачканные маслом руки и пошел к центральной усадьбе. В гостинице кивнул Кальцатому — и тот созвал комиссию. Шишлин чистыми белыми пальцами стал перебирать четыре дня назад составленные протоколы и акты. И обнаружил в них то, чего там не было.
Ланкин делал комбайн исходя из уральских условий. Машина его могла работать на каменистых почвах и под уклоном до пятнадцати градусов, из чего Шишлин сделал дикий, абсолютно идиотский вывод: на обычных почвах применять комбайн Ланкина нельзя! Зато рязанский комбайн, застревавший на ровном поле, на многократно пропаханной земле, признавался годным брать картошку на почвах с фигурным рельефом!
Нагловатые глаза Кальцатого выражали преданность умного пса. А попирались-то законы логики, здравого смысла, и нельзя было понять — шутит кандидат сельскохозяйственных наук Шишлин или говорит всерьез? Сомнения отпали, когда Шишлин сделал заключение.
— Все это, — он отодвинул от себя документы, -перепроверить. Нельзя не учитывать того факта, что Ланкин -уголовный преступник в прошлом. Доверять ему нельзя.
Это была не просто логическая ошибка, о недопустимости которой предупреждали еще римляне. Это было еще и издевательство над здравым смыслом. Последнему дураку ясно, что соревнуются комбайны, а не биографии их конструкторов!
И все в красном уголке молчат, все будто поражены болезнью, все тронуты безумием, все покорны. Все — молчат.
Говорливость напала на Андрея. Он прилип к одной из дам и стал выспрашивать, все ли у нее дома в порядке, в смысле -исправно ли работают электробытовые приборы. Я, бахвалился Андрей, что угодно починю, у меня золотые руки. «Розетку мне укрепить бы!» — бесстыдно ответила дама под смех подруг. Тогда он пристал к случайному человеку, повел разговор о племенном скоте, то есть о том, в чем ни бельмеса не понимал, и говорил, непонятно чему улыбаясь и неизвестно отчего приходя в распрекрасное настроение. От болтовни и смеха уже болела голова, Андрею все казалось, что на нем чужая, тесная, кольцом сжимавшая кепочка, и он часто, в попытках сдернуть ее с себя, руками хватался за голову, вцеплялся в волосы и чесался.
Сколько часов или дней прошло в этих спазматических позывах к хохоту — он не считал, да и потом, спустя много лет, не хотел припоминать, стыдился — и поток мыслей устремлял к другим, безопасным берегам, но, прибиваясь и к ним, он слышал в ушах надсадный крик свой, в красном уголке:
— Вы все, все — уголовные преступники! Все! И подписываться под вашими фальшивками я не буду!..
И вдруг он умолк, словно у него язык вырвали, и так выразительно, наверное, стало лицо его, так умны руки, что и говорить не надо было, все и так понимали его, немого. Наступила расплата за безудержную говорливость. Испуганный поначалу, он, устрашенный собственной немотой, тужился, издавал горлом звуки, и они слагались все-таки в слова, но слова звучали лживо, незнакомо, слова были чужими, и мысли, которые вызывались этими словами, бились изнутри о черепную коробку. Он ничего не понимал. Всякой мерзости можно было ожидать от Ванюши Шишлина, но то, что творилось в совхозе, в комиссии, — было невообразимо.
Все три рязанских комбайна, наскоро отремонтированные, были вывезены в поле, пущены на картофель — и замерли, и вновь тракторы потянули их на машинный двор, а оттуда в поле. Несколько дней комиссия, уродуя комбайны и надругиваясь над землей, подгоняла корявые цифры под благополучные. Уже пошли дожди, и не было времени и терпения оттаскивать комбайны на машинный двор; кувалдами и зубилами врачевались их раны, комбайны ремонтировались — на час, на два, и лень было мчаться на завод за резиною для прутков транспортера, тогда-то и придумали заводские умельцы то, что не могло не войти потом в практику всех комбайнеров страны: с электродоильных установок, разукомплектованных и втихую выброшенных, были сняты резиновые трубки и насажены на прутки.
Подгонка, шлифовка и подчистка цифр шла круглосуточно. Все, что накопали три комбайна, приписано было одному, тому, который будто бы в единственном экземпляре соревновался с ланкинским комбайном. Соответственно в три раза уменьшались вредящие рязанскому комбайну цифры, в полном согласии с логикой наглого, с каким-то присвистом и притопом, обмана. Для сравнений двухрядного рязанского комбайна с четырехрядным ланкинским Шишлин изобрел коэффициент, и сразу оказалось, что даже ломаный рязанский КУК-2 в 1,6 раза производительнее соперника.
Все эти дни Андрей Сургеев прожил как бы человеком-невидимкою, он все видел и все слышал, сам оставаясь незаметным, потому что пребывал в отстранении от всех, он был никем и ничем, а над совхозными постройками, домами и клубом, над машинным двором, над совхозной землей, отходящей к зимнему сну, над потерявшими листву деревьями — не солнце и луна, не облака, набухшие влагой, а чавканье и чмоканье сапожищ Шишлина. Они чавкали и чмокали во всех регистрах, от протяжного всхлипа, когда создается вакуум, до легкого хлопка в момент освобождения сапога из капкана грязи; они хлюпали, протяжно стонали, они взвизгивали, орали; звуки метались, взлетали, сапоги шли по пятам, дышали в затылок Андрею и били по спине его.
Три рязанских комбайна подбитыми танками стояли в поле, и никакой ремонт не смог бы сделать их живыми, ходячими и работающими, и безумная возня с цифрами, наглое изготовление фальшивок, ночные бдения в красном уголке были абсолютно никому не нужны и ничего не меняли в судьбе этих комбайнов. Разгони комиссию в первый же день ее приезда в совхоз — КУК-2 как выпускался заводом, так и продолжал бы выпускаться.
Как только Андрей начинал вдумываться в смысл комиссии, походка его сразу менялась, шаг делался осторожным, ищущим, ему все казалось, что и в темноте, и при ясном свете дня перед ним неожиданно расступится земля и он полетит в яму, и тогда занесенная для шага нога застывала, Андрей всматривался в то место, какое сейчас закроется ногой, и временами ему хотелось лететь в яму, в пропасть, в расщелину, в траншею, вырытую когда-то под силос, или споткнуться и рухнуть в овраг.
Андрей Сургеев бродил по совхозу; что-то вопрошающее было в том, как он смотрел на людей, как шел, как останавливался, и агроном, подозвавший его к себе, стал почему-то рассказывать ему о внуке своем, говорил совсем непонятно, а потом повел совсем уж дикую речь о комбайне Ланкина.