— Прошлой ночью были новые аресты. Забирали японцев, по всему городу, по всему Пьюджет-Саунду, а то и по всей стране. Люди избавляются от всего, что связано с японской войной. От писем из Японии. От национальной одежды. Все надо уничтожить, хранить опасно. Даже старые фотографии. Люди жгут снимки родителей, родственников.
На глазах у Генри старик печально опустил в ближайшую бочку аккуратно свернутый японский флаг и отдал ему честь.
Фотограф щелкнул затвором.
— Прошлой ночью я сжег все свои старые снимки. — Он повернулся к Генри, опираясь дрожащей рукой о треногу. Свободной рукой он утер платком рот. — Сжег наши свадебные фотографии.
От дыма и копоти у Генри щипало глаза. Издалека донесся женский крик — нет, плач.
— У нас была традиционная свадьба, здесь, в Нихонмати. Потом мы фотографировались в Сиэтлском ботаническом саду, среди магнолий и ладанников. Мы были в кимоно — их носили в нашей семье три поколения. — Фотограф, казалось, был потрясен тем, что творилось на его глазах, — уничтожением частиц жизни, кусочков памяти. — Я все сжег.
Генри не выдержал. Он развернулся и побежал домой, унося с собой вкус дыма.
Почти три часа, чихая и кашляя. Генри рылся в заброшенном подвале отеля «Панама», разбирая бесчисленные альбомы с детскими фотографиями, выцветшие праздничные семейные снимки, коробки с дорогой посудой и кухонной утварью, ворохи одежды, которой хватило бы на небольшой универмаг. Словом, чего тут только не было! Всем этим кто-то дорожил, рассчитывал забрать, — видимо, когда закончится война.
Печальными напоминаниями служили имена — Инада, Ватанабэ, Сугуро, Хори. На многих коробках и чемоданах висели бирки с фамилиями. Некоторые были помечены краской, сверху или сбоку. Немые свидетели жизни, вырванной с корнем много лет назад.
Генри потянулся, разминая ноющую спину, и заметил шаткий алюминиевый шезлонг, видимо знававший лучшие дни — вылазки, пикники в саду. Шезлонг скрипнул, колени у Генри хрустнули, когда он садился. Все тело ныло — еще бы, весь день просидеть крючком над коробками и ящиками!
Генри выудил из ближайшей связки «Норт Америкэн пост», местную японскую газету, выходившую до сих пор. Номер от 12 марта 1942 года. Пробежал глазами статьи, набранные по-английски на старомодный лад, ровными колонками. Заголовки говорили о продуктовых карточках, о войне в Европе и на Тихом океане. С трудом разбирая в тусклом свете мелкий шрифт, Генри стал читать передовицу. Мы вынуждены сообщить, что наша газета перестает выходить до особого распоряжения, но мы заявляем о своей преданности правительству и выражаем горячую поддержку Соединенным Штатам Америки, их союзникам и идеалам свободы… Ясно, последняя газета, выпущенная в Нихонмати перед интернированием, перед тем, как всех выслали. В одной из статей говорилось о возможностях переселения в глубь страны — в Монтану, Северную Дакоту. Сообщение о преступнике, выдававшем себя за агента ФБР и ворвавшемся в квартиру к двум японкам.
— Ну как, нашли что-нибудь? — В подвал спустилась миссис Пэттисон с фонариком.
Генри вздрогнул от неожиданности. Отложив газету, он встал, отряхнулся, вытер руки, оставив на брюках две пыльные полосы шириной с ладонь.
— Ну… того, что искал, пока не нашел… здесь столько всего…
— Не расстраивайтесь. На сегодня мы закрываемся, но на будущей неделе ждем вас. Пусть осядет пыль, чтобы можно было сделать уборку. Завтра будут штукатурить, а потом приходите, продолжайте искать.
Генри поблагодарил ее, огорченный, что не удалось найти ничего из вещей Кейко и ее семьи. Впрочем, еще не все потеряно. Много лет он ходил мимо, не подозревая, что в отеле сохранилось хоть что-то ценное. Считал, что все давно возвращено владельцам, — и, смирившись, пытался жить дальше. Строить будущее. Но, глядя на горы коробок, что предстояло обыскать, он чувствовал присутствие Кейко. Частичка ее осталась здесь. Где-то рядом. Он попытался воскресить в памяти ее голос. Где-то здесь. Я знаю.
Вспомнил он и об Этель. Что сказала бы она? Как отнеслась бы к тому, что он роется здесь, ворошит прошлое? И чем дальше, тем яснее понимал он то, что знал с самого начала. Этель одобряла все, что доставляло Генри радость. И сейчас поддержала бы его. Сейчас — тем более.
— Я приду на будущей неделе, в это же время, можно? — спросил Генри.
Миссис Пэттисон кивнула и провела его наверх.
Генри сощурился, привыкая к дневному свету, к свинцово-серому небу Сиэтла, заглядывавшему в окна вестибюля. Все вокруг — и город, и небо — будто ожило, засветилось. Все казалось таким современным в сравнении с островком прошлого там, внизу. Выйдя из отеля, Генри посмотрел на запад, где садилось солнце, заливая край небес жженой охрой. Время летит, но даже у самых унылых и ненастных дней случаются прекрасные завершения.
Весь следующий день Генри курсировал по китайскому кварталу — то в парикмахерскую, то в булочную, лишь бы пройти еще раз мимо отеля «Панама». Всякий раз он заглядывал в открытые окна, но кроме рабочих в тучах пыли так ничего и не увидел. Добравшись наконец до дома, он застал на крыльце Марти. У сына был ключ, но он, как видно, не мог попасть в дом. Марти сидел на цементной ступеньке, скрестив на груди руки, нетерпеливо постукивая ногой.
Еще за обедом в ресторане Генри почуял, что с Марти творится неладное, но был слишком занят мыслями об отеле «Панама». И вот Марти здесь. Пришел поговорить начистоту. Сказать, что Генри плохо ухаживал за его матерью.
Последний год жизни Этель дался им очень тяжело. Пока у нее хватало сил занимать их обоих, отец и сын отлично ладили. Но когда Этель совсем сдала и замаячило слово «хоспис», начались серьезные споры.
— Пап, нельзя маме здесь оставаться — здесь пахнет стариками, — доказывал Марти.
Генри, устав спорить, тер глаза.
— Мы и есть старики.
— Ты был хоть раз в новом хосписе Мира? Там как на курорте! Разве не хочешь, чтобы мама провела остаток дней в хорошем месте? — Марти поднял глаза к потолку, грязно-желтому от многолетнего курения Этель. — У нас не дом, а свалка! Не хочу, чтобы мама здесь лежала, раз есть хорошие, современные больницы!
— Здесь ее дом, — отрезал Генри, вставая. — Никуда она отсюда не уедет. Она не захочет умирать в чужих стенах, как бы хорошо там ни было.
— Это твоя прихоть — держать ее здесь. Ты без нее жить не можешь — ты диктатор! — Голос Марти дрожал. — Ей там будут давать лекарства, пап, там есть сиделки…
Генри был зол, но не хотел доводить дело до очередной перебранки, тем более что за стеной спала Этель.
Из хосписа им привезли все необходимое, чтобы облегчить последние месяцы жизни Этель, — больничную кровать и большой запас морфина, атропина и ативана, чтобы снимать боли и тревогу. Из хосписа звонили ежедневно, навещала патронажная сестра, хотя и реже, чем надеялся Генри.
— Генри… — чуть слышно позвала Этель.
Они замерли. Вот уже неделю она не подавала голоса.
Генри прошел в спальню. Их спальню. Для Генри она так и осталась их общей, хотя сам он уже полгода спал на кушетке, а иногда — в мягком кресле у кровати Этель, но лишь в те ночи, когда ее мучили тревога, страх.
— Я здесь. Ш-ш… Я здесь… — шептал он, сидя на краешке кровати, сжимая иссохшую руку жены и пытаясь завладеть ее вниманием.
— Генри…
Этель смотрела широко раскрытыми глазами в окно спальни.
— Все хорошо, я здесь. — Генри поправил ей ночную сорочку, одеяло.
— Отвези меня домой, Генри, — молила Этель, стиснув ему руку. — Мне здесь так плохо, отвези меня домой…
Генри обернулся: в дверях стоял Марти.
С того дня их споры прекратились. Впрочем, как и разговоры.
— Пап, нам нужно поговорить.
Голос Марти отвлек Генри от горестных воспоминаний. Он поднялся на несколько ступенек и встал рядом с сыном, глядя ему прямо в глаза.
— Зайдем, присядем да поговорим по душам?
— Давай лучше здесь.
От Генри не укрылось, что Марти разглядывает его запыленную одежду.
— Где это ты так? В бейсбол играл, в роли мяча?
— Тебе есть что рассказать, и мне тоже. — Генри сел рядом с сыном, глядя, как наползает из-за деревьев длинная черная тень от горы Бикон-Хилл, во всю ширину улицы. Наверху, моргая, с тихим жужжанием оживали фонари.
— Пап, мы с тобой почти не говорили после маминой смерти, так?
Генри безропотно кивнул, готовясь выслушать град упреков.
— Я нажимал на учебу, старался тебя не разочаровать.
Генри не знал, куда деваться от стыда. Он был поглощен заботой об Этель — а о сыне забыл. Но даже если и забыл, то невольно.
— И я тобой горжусь!
— Знаю, пап. Я вижу, что ты гордишься. Вот я и оттягивал этот разговор. Во-первых, тебе с мамой было и без того тяжело, а во-вторых, я не знал, как ты отнесешься…