Она приложила хо лбу руку тыльной стороной, а напрягшаяся ладонь выявила такое количество линий, что любой хиромант заблудился бы в их лабиринте.
– Ты представь себе, что там, в голове, тысяча мыслей, и живут они в полном беспорядке, ну, вот как если бы я однажды споткнулась и головой об косяк, дурой не стала, но все смешалось…
Замолчала, вглядываясь в Наташу, потом откинулась на спинку стула. Рука упала на стол, замерла, но пальцы слегка шевелились или подрагивали на полированной поверхности. Смотрела теперь куда-то за спину Наташи, или вообще никуда, или вовнутрь…
– И вот представь такое, что все мысли там, – она ткнула пальцем в висок, – они там нескольких цветов, «синие», положим, «красные», «зеленые», но все вперемешку. Я даю команду «синим», к примеру, и они тут же выстраиваются в ряды, а все остальные жалкими червяками стелются и извиваются меж их рядов. Но могу свистнуть «красным», и они тут же восстают победоносно и топчут прочих, и прочие сразу превращаются в червяков, – Она засмеялась почти беззвучно, только губами и бровями, и короткие, слегка взлохмаченные волосы вдоль ушей заколыхались…
«Зря приехала!»
Но старушка вдруг вся собралась, как сжалась, и в глазах въедливость и жесткость.
– Об отце спрашиваешь. Конечно, лично о нем тоже могу сказать. И хорошее и плохое. Но ведь не это главное для тебя. Не в нем дело, а в нас. Во всех нас. И во мне тоже. Мы все были заодно. Кто кого любил, кто кого ненавидел, но по главному мы были заодно. В нас дело. И ты хочешь узнать о нас от нас самих? Так ведь? Тебе хочется определиться, и ты надеешься, что я тебе помогу. Можешь мне поверить, я умела это делать – помогать определяться. И как еще умела! Без малого сорок лет при комсомоле…
И вдруг совсем другим, почти добрым, почти ласковым голосом:
– Давай-ка допьем кофе! Совсем остыл.
Наташа вскочила, схватила сумку, стала торопливо выкладывать содержимое и была обрадована, увидев в старушечьих глазах обыкновенную житейскую заинтересованность и радость.
– Конфет таких давненько не видывала! Ох, какой сладкоежкой была. В сумочке всегда конфеты таскала, в молодости леденцы, потом кое-что повкуснее, но больше всего сгущенное молоко любила, банку могла за один присест уплести. Паша эту мою слабость очень даже поощрял. В первую годовщину нашей совместной жизни преподнес чуть ли не мешок больших, поверишь, почти в ладонь шоколадных конфет. Стащил из какой-то реквизиции. Я их ела в одиночестве, а обертки сжигала в огромной пепельнице из черепахи. Мы тогда оба курили. Потом оба бросили. Сейчас не курит?
Не сразу сообразилось, что Паша – это ее отец, и даже когда сообразилось, контуры не совпали до конца, а все только что услышанное как бы закрепило раздвоение образа, нужно было сосредоточиться, чтобы отключить внутреннее сопротивление всему, что еще будет услышано. Но как это трудно! Что это значит – реквизиция? Почему неприятно?..
– Ну, так вот, милая… Наталья… А ведь получается, что у нас с тобой одинаковые инициалы – Н. П. К.! Может быть, что-то есть в этом совпадении?
Нет, Наташе ни в чем не хотелось совпадать, скорее напротив, стенку бы выстроить, иначе в какой-то момент можно почувствовать себя предательницей по отношению к своим. Чужой человек, как вот эта старушка, кем бы она когда-то ни была для отца, она не должна быть допущена ни в одну клетку души, тем более что нет свободных клеток, все занято отцом и матерью. И самой собой. И музыкой. Нет места!
Что-то, видимо, прочиталось в ее глазах, потому что Надежда Петровна не то чтобы сникла, но посуровела определенно, и даже был какой-то полужест, словно отодвинула от себя принесенные угощения.
– Ну, порассуждаем? Давай дадим команду «красным» мыслям. Не возражаешь?
Наташа вяло улыбнулась. Пожала плечами.
– В человечестве всегда существовали несчастья, а причиной этих несчастий было неравенство. Одним хорошо, другим плохо. Марксизм предложил вариант максимального счастья для максимального числа людей. Для большинства то есть. И мы начинали с нуля. До нас было вечно плохо. С нас началась новая история. Оглядываться было нельзя. Семьдесят лет для новой эры – это же мгновение! Мы ничего не успели, а уже стоим перед судом. Нас обвиняют в том, что гибли люди.
А теперь послушай! Ежегодно в автокатастрофах погибает по стране несколько десятков тысяч человек, тонут, кончают самоубийством, становятся жертвами преступлений, – тысяч пятьдесят в год получается. А за десять лет или, к примеру, за двадцать?
И вот тебе первая «красная» мысль: может быть, это нормально, что в обществе постоянно гибнет какое-то число людей! И вторая, такая же «красная»: не надо было останавливаться, надо было продолжать выбивать из общества врагов явных и потенциальных, сочувствующих врагам и не сочувствующим нам. Ведь тот же капитализм, пока он формировался, разве не прошел по трупам? Кто просчитал, сколько несчастья на душу населения и в единицу времени приходилось в каком-нибудь семнадцатом веке? Может быть, нам нельзя было уступать в жестокости, а со временем количество переросло бы в качество, и чистота социалистической идеи окупилась бы? Потому что идея была честной. Никто из основоположников не врал, когда жаждал всечеловеческого счастья, я уверена, они были честными людьми. А мы взяли и вышли из боя…
– Как вы можете так говорить!
Наташа смотрела на нее, как на привидение из фильма ужасов, а та была спокойна, и это спокойное проговаривание ужасного гипнотизировало так, что холодели пальцы.
– Я могу так говорить, потому что так думается, а если думается, то когда-нибудь и выскажется. Только имей в виду, в твоих расширенных зрачках сейчас тоже ложь. Вот, дескать, какое чудовище передо мной, а я не такая, я другая, я добрая и никому не хочу зла! Так ведь думаешь? И лжешь! И все лгут, кто так думает! Потому что хотеть зла и не препятствовать ему – одно и то же. Отчего началась революция? От сострадания к тем, кому плохо. Американцы вопят о демократии, а в это время в Эфиопии миллионы умирают с голоду. Как при этом рассуждают американцы? А примерно так: где-то есть эфиопы, которым не повезло, они родились эфиопами, чтобы умирать с голоду, и с этим ничего не поделаешь Мой кусок хлеба все равно всех не спасет. И живут, и веселятся, и наслаждаются сытостью. До той поры, пока кто-то не вырвет у них кусок изо рта.
Ты внимательно слушай, я не сегодня об этом подумала, я ведь поседела именно здесь, вся поседела, до единого волоска. Что, не догадалась, что крашеные? Стараюсь!
Ты представь, умирающему раньше срока все равно, от чего он умирает, уходит из жизни: от голода или от того, что его расстреливают как врага народа. Смерть есть смерть, и у ней только одно значение и один смысл – перестать быть навсегда!
А живущему? Если по высшей правде, то ему тоже должно быть все равно, отчего кто-то другой умирает и где это происходит, в соседнем подъезде или в Эфиопии. Но ведь не так? Значит, ложь! И вот по такому счету наша революция – самое честное действие в истории человечества, потому что не о себе только думали, а обо всех живущих на земле и о тех, кто будет жить. А сегодня американцы или кто-нибудь еще там – они самый подлый народ, потому что могут спокойно жить лучше всех, а всем остальным позволяют жить хуже. И к тебе это относится, ведь ты уверена, что тебе положено так жить, как ты живешь, а другим – им другое положено…
Она потянулась к Наташе через столик, свою холодную руку положила на ее пальцы.
– И я! И я ведь живу в этой богадельне для избранных, а ведь знаю, как живут в обыкновенных домах для престарелых. Знаю, но живу. Потому что все мы подлы и только лжем без устали о гуманизме и любви. Знаешь, что такое гуманизм? Это смерть! Да! Получается, что никто не имеет права жить, если кто-то где-то умирает. Но все живут, и, значит, гуманизм – ложь человечества. Ложь или смерть… Что выберем? Будем лгать и выживем или умрем по солидарности с другими умирающими? А?
А вот тебе и вывод из моих «красных» мыслей: революция наша, которую мы все предали, была попыткой преодолеть всеобщую ложь! И мы должны были, обязаны быть беспощадными, никого не жалеть и ни с чем не считаться, чтобы вывести идею нашей революции на весь мир. Мы устали от беспощадности к соплеменникам и предали человечество, увековечили мировую ложь… Можно, я съем конфетку?
– Что? Конечно… Пожалуйста… Это вам…
– Ты об отце услышать хотела. В чем он виноват. Он лично. В том же самом, что и все. Был момент в пятидесятых, нужно было принять решение. И мы с ним приняли. Переметнулись в сторону Хрущева. И, так сказать, в аспекте «красных» мыслей твой отец совершил предательство и на предательстве сделал себе карьеру. Он ведь хрущевский выдвиженец. Как и я. Я тоже…
– Получается, что он должен был идти против Хрущева, то есть назад к Сталину, и вы считаете…
Взметнувшаяся ладонь прервала ее. Надежда Петровна улыбалась хитро и заговорщицки.