Леонард сделал большой глоток из кружки, поставил ее на стол и сказал бодрым, неуверенным голосом: «Ну вот». Потом надел очки и поднялся. После их рукопожатия для него не было более тоскливой перспективы, чем отправиться отсюда прочь – обратно по Адальбертштрассе, вниз в метро и снова в свою квартиру, к пустой кружке из-под кофе и черновикам его дурацкого письма, рассыпанным по полу. Он видел все это мысленным взором, застегивая пояс своего габардинового пальто, но понимал, что после такой ошибки, как его унизительное признание, он должен уйти. Румянец на лице Марии делал ее еще милее, но и свидетельствовал об истинном масштабе его промаха.
Она тоже встала и шагнула, преграждая ему путь к двери.
– Мне правда пора идти, – объяснил Леонард, – работа и вообще… – Чем хуже ему становилось, тем беззаботней звучал его голос. Он начал обходить ее со словами: – Чай был просто великолепный.
– Я хочу, чтобы вы остались, – сказала Мария.
Именно это он и мечтал услышать, но он уже слишком пал духом для того, чтобы повернуть вспять, был слишком прикован мыслями к своему поражению. Он направлялся к двери.
– У меня встреча в шесть. – Это был отказ от последней надежды. Леонард сам удивлялся своей лжи. Он хотел остаться, она хотела, чтобы он остался, а он ничего не мог поделать. Словно кто-то лишил его воли, и он не мог поступить так, как велели ему собственные интересы. Жалость к себе убила в нем обычную способность придирчиво оценивать ситуацию и здравый смысл, и он очутился в туннеле, единственным выходом из которого было заманчивое самоуничтожение.
Он возился с непривычным замком, а Мария стояла прямо у него за спиной. Ей было до некоторой степени известно, как уязвима мужская гордость, хотя это и поныне удивляло ее. Несмотря на внешнюю невозмутимость, мужчины легко обижаются. Их настроение подвержено резчайшим перепадам. Подхваченные вихрем непривычных эмоций, они склонны маскировать свою неуверенность агрессией. К тридцати годам она имела не такой уж богатый жизненный опыт, судила в основном по своему мужу да одному-двум знакомым солдатам, склонным впадать в буйство по любому поводу. Этот юноша, возившийся у двери, чтобы уйти, больше походил на нее саму, чем на ее бывших приятелей-мужчин. Она-то знала, каково ему сейчас. Когда тебе стыдно, ты стремишься еще сильнее испортить дело. Она легонько дотронулась до его спины, но он не почувствовал этого через пальто. Ему казалось, что он сочинил правдоподобное объяснение и теперь имеет право остаться наедине со своими муками. Для Марии же, за плечами которой было освобождение Берлина и брак с Отто Экдорфом, любое проявление ранимости в мужчине означало возможность душевного контакта с ним.
Наконец дверь была открыта, и он обернулся попрощаться. Неужто он и впрямь верил, что ее обманула его вежливость и вымышленная причина ухода, что она не замечает его отчаяния? Он говорил ей, как ему жаль, что приходится убегать, и снова благодарил за чай, и протягивал ей руку – пожатие! – когда она вдруг сняла с него очки и ушла с ними назад в гостиную. Не успел он двинуться за ней вслед, как она уже сунула их под подушечку на стуле.
– Послушайте, – сказал он и, дав двери затвориться позади себя, сделал один шаг в комнату, затем другой. И вот он снова очутился там. Он ведь хотел остаться, а теперь его вынудили. – Мне правда нужно идти. – Он стоял посредине крохотной комнатки в нерешительности, все пытаясь изобразить запоздалое английское негодование.
Она была рядом, и он видел ее отчетливо. Как это было прекрасно – не бояться мужчины. Это позволяло ей испытывать к нему симпатию, иметь собственные желания, а не просто откликаться на его. Она взяла его руки в свои.
– Но я еще не рассмотрела как следует ваших глаз. – Затем, с прямотой немецких девушек, которую так восхвалял Рассел, добавила: – Du Dummer! Wenn es fur dich das erste Mal 1st, bin ich sehr glucklich. Я очень счастлива, что у тебя это впервые.
Ее «это» и задержало Леонарда. Он снова вернулся к «этому». Все, что они здесь делали, было частью «этого», его первого раза. Он посмотрел сверху на ее лицо, этот диск, чуть отклоненный назад в соответствии с их семидюймовой разницей в росте. С верхней трети этого ровного овала спадали вниз пряди и завитки детских волос. Она была не первой девушкой, которую он целовал, но первой, кому это, похоже, нравилось. Ободренный, он сунулся языком ей в рот, как, по его представлениям, было положено. Она чуть отодвинула от него лицо. Она сказала:
– Langsam. Спешить некуда. – И они поцеловались с дразнящей легкостью. Самые кончики их языков лишь коснулись друг друга, и в этом была особая прелесть. Затем Мария шагнула мимо него и достала из-под кучи обуви электрокамин.
– Времени хватит, – повторила она. – Мы можем провести неделю вот так. – Она обняла себя, чтобы показать.
– Правда, – ответил он. – Можем. – Его голос прозвучал неожиданно тонко. Он пошел за ней в спальню.
Она была побольше гостиной. На полу лежал широкий матрац – тоже непривычная вещь. Одну стену занимал мрачный гардероб полированного дерева. У окна стоял крашеный комод, рядом с ним сундук для белья. Сев на сундук, Леонард смотрел, как она включает камин.
– Раздетыми слишком холодно. Ляжем в одежде. – Действительно, в воздухе был виден пар от их дыхания. Она скинула тапочки, он развязал ботинки и снял пальто. Они забрались под стеганое одеяло и легли обнявшись, как она предлагала, и поцеловались снова.
Хотя и не через неделю, но лишь через несколько часов, уже после полуночи Леонард ощутил, что наконец может назвать себя прошедшим инициацию, взрослым в полном смысле этого слова. Однако, к его восторгу, граница, отделяющая невинность от познания, оказалась размытой. По мере того как согревалась постель, а за ней потихоньку и вся комната, они начали помогать друг другу раздеваться. С ростом кучи на полу – свитеры, толстые рубашки, шерстяное белье и теплые носки – постель и самое время становились более просторными. Мария, наслаждаясь возможностью влиять на ход событий по своему вкусу, сказала, что сейчас как раз пора целовать и облизывать ее всю, от самых кончиков пальцев на ногах до верха. Так и получилось, что Леонард, на середине этой весьма кропотливой работы, сначала проник в нее языком. Это был настоящий перелом в его жизни. Но таким же был и момент получасом позже, когда она взяла его в рот и принялась лизать и сосать и делать что-то зубами. Если говорить о чисто физических ощущениях, это был пик всех шести часов, а может быть, и всей его жизни. Наступил долгий перерыв, когда они лежали тихо, и в ответ на ее вопросы он рассказал ей о школе, родителях и трех одиноких годах в Бирмингемском университете. Она более сдержанно поведала ему о своей работе, о клубе велосипедистов и влюбленном казначее и о своем бывшем муже Отто, который раньше служил в армии сержантом, а потом спился. Два месяца назад он появился после годичного отсутствия, дважды ударил ее по голове наотмашь и потребовал денег. Это было не первым его нападением, но местная полиция бездействовала. Иногда они даже угощали его выпивкой. Отто убедил их в том, что он герой войны.
Эта история временно пригасила желание. Леонард оделся и по-джентльменски спустился на Ораниенштрассе за бутылкой вина. Люди и машины сновали туда-сюда, не замечая великих перемен. Вернувшись, он застал ее за плитой в мужском халате и тех же теплых носках: она готовила картошку и омлет с грибами. Они съели все это в постели, с черным хлебом. Мозельское было приторным и терпким. Они отпили его из кружек и оба сделали вид, что им понравилось. Всякий раз, откусывая хлеб, он чувствовал ее запах на своих пальцах. Она захватила с собой свечу в бутылке и теперь зажгла ее. Кучка уютного барахла и грязные тарелки отодвинулись в тень. Серный запах спички повис в воздухе, смешиваясь с запахом от его пальцев. Он попытался вспомнить и шутливо воспроизвести проповедь, однажды слышанную им в школе, – о дьяволе и соблазне и женском теле. Но Мария не поняла или самих слов, или того, почему надо говорить это ей и находить забавным, и погрузилась в сердитое молчание. Они лежали в полумраке, опершись на локти, и прихлебывали из кружек. Спустя несколько минут он коснулся тыльной стороны ее ладони и сказал: «Извини. Глупая история». Она простила его, повернув руку и сжав в ответ его пальцы.
Потом она устроилась у него на плече и проспала с полчаса. Все это время он лежал, упиваясь гордостью. Он изучал ее лицо – редкие брови, нижнюю губу, чуть оттопыривающуюся во сне, – и думал, каково было бы иметь ребенка, дочь, которая вот так спала бы у него под боком. Она проснулась освеженной. И захотела, чтобы он лег на нее. Он сгорбился, целуя ее соски. Потом они поцеловались – теперь, когда он знал, что делать с языком, это было вполне приятно. Они разлили остатки вина и чокнулись кружками.
Из того, что совершалось дальше, он запомнил только две вещи. Первую – что это было похоже на просмотр фильма, о котором все только и говорят: заранее его трудно себе представить, но когда ты уже в зале, то половину узнаешь, а другую открываешь. Тесная скользкая гладкость, например, оказалась не хуже, чем он надеялся, – даже лучше, поскольку вся прочитанная литература не подготовила его к приятному ощущению трения чужих лобковых волос о его собственные. Другая вещь внушала беспокойство. Он много читал о преждевременной эякуляции, гадал, будет ли она у него, и теперь опасался, что да. И не сами движения угрожали этой оплошностью. Он чувствовал близость срыва, когда смотрел ей в лицо. Она лежала на спине, поскольку они делали это, как она потом научила его говорить, auf Altdeutsch1. Пот переиначил ее прическу, слепив волосы в извилистые пряди, а ее руки были закинуты за голову с раскрытыми ладонями, как у сдающихся в плен персонажей комиксов. В то же время она смотрела на него снизу ласково, понимающе. Именно эта комбинация отрешенности и нежного внимания и была для него чересчур хороша, чересчур совершенна, и он вынужден был отводить глаза или закрывать их и думать о… да-да, об электрической схеме, особенно сложной и красивой, той, которую он выучил наизусть, оснащая магнитофоны «Ампекс» устройствами включения по сигналу.