Затем в одно жаркое утро, подчиняясь внезапному порыву, он уехал. Когда машина, увозившая его в Эксетер, рыча, мчалась по извилистой улице под жаркой зеленой лиственностью июня, он услышал, словно из морских глубин сна, слабо-далекие гармоничные удары университетского колокола. И внезапно ему показалось, что все утоптанные дорожки гудят под ногами утраченных юношей — и его самого в их числе, — бегущих на занятия. Затем дальний колокол замер и бегущие фантомы скрылись в забвении.
Вскоре автомобиль прорычал мимо дома Верджила Уэлдон а, и Юджин увидел, что старик сидит под своим деревом.
— До свидания! — крикнул он. — До свидания!
Старик встал со спокойным жестом прощания — медленным, безмятежным, красноречиво нежным.
Затем, пока Юджин еще смотрел назад, автомобиль, рыча, поднялся на гребень холма и покатил под крутой уклон к жаркой, опаленной равнине внизу. Но когда утраченный мир скрылся из его глаз, Юджин испустил пронзительный крик тоски и боли, потому что он знал, что колдовская дверь закрылась за ним и что он никогда не вернется сюда.
Он видел огромную пышную громаду гор в сочных волнах зелени — испещренную тенями далеких облаков. Но он знал, что это конец.
Далеко-лесная звенела песнь рога. Его преисполняла дикая жажда освобождения: необъятные просторы земли расстилались перед ним бесконечным соблазном.
Это был конец, конец. Это было начало путешествия, поиска новых стран.
Гант был мертв. Гант жил жизнью в смерти. В большой задней комнате в доме Элизы он ждал смерти, побежденный и сломленный, влача полужизнь обиженных воспоминаний. С жизнью его связывала истлевшая нить — труп, освещаемый редкими вспышками сознания. Внезапная смерть, под угрозой которой они жили так долго, что она утратила всякий смысл, так и не поразила его. Она нанесла удар там, где они его совсем не ждали, — по Бену. И убеждение, которое пришло к Юджину в день смерти Бена, более полутора лет назад, теперь стало материализовавшейся реальностью. Величественный безумный уклад их семьи разрушился навсегда. Смерть брата уничтожила ту дисциплину, которая еще объединяла их, кошмар бессмысленной гибели и утрат уничтожил в них надежду. С сумасшедшим фатализмом они отдались на волю свирепого хаоса жизни.
Все, кроме Элизы. В шестьдесят лет она была крепка телом и духом и торжествующе здорова. Она все еще управляла «Диксилендом», но временные постояльцы в нем сменились постоянными жильцами, а большую часть забот по ведению хозяйства она препоручила жившей там старой деве. Почти все свое время Элиза отдавала операциям с недвижимостью.
За последний год она добилась полного контроля над собственностью Ганта и немедленно начала беспощадно распродавать ее, не обращая внимания на его бормочущие протесты. Она продала старый дом на Вудсон-стрит за семь тысяч долларов — неплохая цена, сказала она, если учесть район. Но оголенный, ободранный, лишенный обвивавших его лоз, превратившийся в придаток к санаторию какого-то шарлатана для «нервных больных», плодоносный труд их жизни стал ничем. Именно в этом усматривал Юджин окончательный распад семьи.
Кроме того, Элиза продала участок в горах за шесть тысяч долларов, а пятьдесят акров по дороге в Рейнолдсвилл за пятнадцать тысяч долларов и еще несколько маленьких участков. И наконец, она продала мастерскую Ганта на площади за двадцать пять тысяч долларов синдикату, который собирался построить на ее месте первый в городе «небоскреб». С этим оборотным капиталом она начала «операции», плетя сложную паутину покупок, продаж и аренд.
Стоимость «Диксиленда» неимоверно возросла. Улица, которую она видела еще четырнадцать лет назад, была проложена позади ее владений. До золотой магистрали ей не хватило тридцати футов, но она купила эту полоску, без жалоб заплатив очень высокую цену. После этого она, сморщив губы в улыбке, отказалась продать «Диксиленд» за сто тысяч долларов.
Она была как одержимая. Она без конца говорила о недвижимости. Половину своего времени она тратила на переговоры с агентами по продаже земли — они толклись в доме, как мясные мухи. По нескольку раз в день она ездила с ними осматривать участки. По мере того как ее земельные владения росли в количестве и стоимости, ее скаредность все больше начинала граничить с манией. Она громко ворчала, если в доме забывали погасить какую-нибудь лампу, и говорила, что ее ждут разорение и нищета. Она ела, только если ее угощали, и ходила по дому с чашкой жидкого кофе и коркой хлеба. Кое-как приготовленный скудный завтрак был все, на что могли с уверенностью рассчитывать Люк и Юджин. Сердито посмеиваясь и фыркая, они ели его в тесной кладовке — столовая была отдана жильцам.
За Гантом ухаживала и кормила его Хелен. Она металась между домом Элизы и домом Хью Бартона в постоянном ритме бешеной энергии и апатии, гнева, истерики, усталости и равнодушия. У нее не было детей, и, по-видимому, ей предстояло остаться бездетной. Поэтому она надолго впадала в болезненную мрачность — во время таких периодов она одурманивалась частыми малыми дозами патентованных тонизирующих средств, лекарствами с высоким содержанием спирта, домашними винами и кукурузным виски. Ее большие глаза становились тусклыми и мутными, большой рот был постоянно истерически напряжен, она щипала себя за длинный подбородок и разражалась слезами. Она говорила беспокойно, раздраженно, непрерывно, растрачивая и оглушая себя по воле истерзанных нервов бесконечным потоком сплетен, бессвязной болтовней о соседях, болезнях, докторах, больницах, смертях.
Невозмутимое спокойствие Хью Бартона иногда доводило ее до исступления. По вечерам он сидел, не замечая ее разглагольствований, сосредоточенно пожевывая длинную сигару над своими схемами или выпуском «Систем» и «Америкен мэгезин». Эта способность уходить в себя вызывала в ней бешенство. Она не знала, что именно ей было нужно, но молчание, которым он отвечал на ее злобное поношение жизни, приводило ее в ярость. Она кидалась к нему, всхлипывая от злобы, вырывала журнал у него из рук и вцеплялась в его редеющие волосы длинными сильными пальцами.
— Отвечай, когда с тобой разговаривают, — кричала она, истерически захлебываясь. — Я не намерена сидеть здесь вечер за вечером и смотреть, как ты читаешь. Только подумать! Только подумать! — Она разражалась слезами. — С таким же успехом я могла бы выйти замуж за портновский манекен.
— Я же готов с тобой разговаривать, — кисло возражал он, — но ведь что бы я ни говорил, это тебя только раздражает. Что ты хочешь, чтобы я сказал?
И действительно, казалось, что ей, когда она бывала в таком настроении, угодить вообще невозможно. Она сердилась и раздражалась, если с ней во всем послушно соглашались, но возражения или молчание раздражали ее не меньше. Ее выводили из себя простые замечания о погоде или старательно нейтральные мнения.
Иногда ночью она принималась истерически рыдать в подушку и яростно кричала своему супругу:
— Уходи от меня! Убирайся! Пошел вон! Я тебя ненавижу!
Он послушно вставал и спускался вниз, но прежде чем он успевал дойти до гостиной, она уже со страхом звала его обратно.
Она по очереди осыпала его то поцелуями, то ругательствами; материнскую нежность, которая душила ее, потому что у нее не было ребенка, она отдала грязной дворняжке, которая как-то вечером забрела к ним полумертвая от голода. Это был злобный маленький пес, белый с черным, свирепо скаливший зубы на всех, кроме хозяина и хозяйки. На отборном мясе и печенке он разжирел и ходил вперевалку, спал он на бархатной подушке и ездил с ними в машине, рыча на прохожих. Хелен душила собачонку поцелуями и шлепками, сюсюкала с ней, как с младенцем, и ненавидела всех, кому не нравилась злобность дворняжки. Но большую часть своего времени, любви и бешеной энергии она отдавала отцу. Ее ожесточение против Элизы еще усилилось — мать вызывала в ней жгучее раздражение, часто переходившее в ненависть. Она могла поносить ее часами.
— По-моему, она сошла с ума. Как ты думаешь? Иногда я думаю, что нам следовало бы установить над ней опеку. Ты знаешь, что я покупаю для них чуть ли не всю еду? Знаешь? Если бы не я, он умер бы от голода у нее на глазах. Ты ведь знаешь, что так оно и было бы? Она стала такой скрягой, что не покупает еду даже для себя. Боже великий! — крикнула она в ярости. — Разве мое дело заботиться об этом! Ведь он ее муж, а не мой! По-твоему, это справедливо? Справедливо? — Она почти плакала от бешенства.
Она набрасывалась и на Элизу:
— Мама, ради бога! Неужели ты допустишь, чтобы бедный старик умер от отсутствия ухода? Неужели ты так никогда и не поймешь, что папа больной человек? Ему необходимо хорошее питание и присмотр.
А Элиза, смущенная и расстроенная, отвечала:
— Да что ты, детка! О чем это ты? Я сама отнесла ему глубокую тарелку овощного супа на завтрак — он съел все, не останавливаясь… «Пф! Мистер Гант, — сказала я (просто чтобы подбодрить его). — Я не верю, что человек с таким аппетитом может быть болен. Вот что…» — сказала я…