Когда он проснулся, было опять темно, хотя он точно не знал, ранний сейчас вечер или поздний или, может быть, раннее утро. Он снова двинулся через лес, напевая себе под нос — для храбрости и чтобы продемонстрировать тому, что могло его ждать, собственное бесстрашие, и когда лес наконец выплюнул его с другой стороны, было по-прежнему темно, и он понял, что сейчас ночь и он проспал весь день, и это открытие придало ему сил и бодрости. Сон важнее еды, увещевал он себя, потому что очень хотел есть, и потом приказывал ногам: двигайтесь! И они двигались, несли его в горку, по направлению к трассе.
В лесу он в какой-то момент понял, что у него есть только один способ добраться до Бостона, так что он встал на обочине, и когда первый грузовик остановился и он забрался в кабину, он понимал, что ему придется сделать, когда этот грузовик остановится, и он это сделал. Он делал это снова, и снова, и снова; иногда дальнобойщики давали ему еды или денег, а иногда нет. У них у всех были устроены небольшие гнезда в прицепах, где они ложились, и иногда, потом, они везли его еще немного, а он спал, и мир двигался под ним в вечном землетрясении. На заправках он покупал еду и ждал, и потом кто-нибудь подходил к нему — кто-нибудь всегда подходил, — и он забирался в кабину.
— Куда направляешься? — спрашивали они.
— В Бостон, — отвечал он. — У меня там дядя.
Иногда ему становилось так стыдно от того, что он делал, что его тошнило: он знал, что никогда не сможет сказать себе, будто его принуждали; он занимался сексом с этими мужчинами добровольно, позволял им делать что угодно, выполнял свою роль искусно и с энтузиазмом. А иногда ему было не до сантиментов: он делает что должен. Другого пути нет. У него есть некий навык, отлично разработанный навык, и он использует его, чтобы добраться до лучшей жизни, — использует, чтобы спастись.
Иногда мужчины хотели удержать его подольше, снимали номер в мотеле, и он представлял, что брат Лука ждет его в туалете. Иногда они разговаривали с ним — у меня сын твоего возраста, говорили они; у меня дочь твоего возраста, — а он лежал и слушал. Иногда они смотрели телевизор, восстанавливали силы для следующего раза. Некоторые из них были с ним жестоки; некоторые были такие страшные, что он боялся за свою жизнь, боялся, что его изобьют так сильно, что он не сможет убежать, и в такие мгновения он сжимался от ужаса и отчаянно хотел вернуться к брату Луке, в монастырь, к медсестре, которая была с ним так добра. Но большинство из них не отличались ни жестокостью, ни добротой. Это были клиенты, и он предлагал им то, чего они хотели.
Годы спустя, когда он смог оценить эти недели более объективно, он ужаснулся своей глупости, узости своего горизонта: почему он просто не сбежал? Почему не купил на заработанные деньги автобусный билет? Он пытался вспомнить, сколько заработал, и хотя он понимал, что немного, этого, наверное, хватило бы на билет докуда-нибудь, пусть даже и не до Бостона. Но тогда ему это просто не пришло в голову. Словно весь запас изобретательности, каждая крупица смелости, которой он обладал, все ушло на побег из приюта, а оказавшись один, он просто позволил другим диктовать условия его жизни, и, пропуская через себя мужчину за мужчиной, он просто делал то, чему был обучен. И из всех изменений, которые он произвел в себе, став взрослым, именно это — представление, что он может сформировать хотя бы часть собственного будущего — оказалось для него самой трудной, но и самой благодарной наукой.
Один раз ему попался мужчина такой вонючий, такой потно-громадный, что он чуть не улизнул от него, но хотя секс и был чудовищен, этот человек потом проявил доброту, купил ему сэндвич и газировку, заинтересованно задавал вопросы про его жизнь и внимательно слушал лживые ответы. Он провел с ним две ночи. В пути клиент слушал блюграсс и подпевал песням; у него был приятный голос, низкий и чистый, и, узнав от него слова, он неожиданно тоже стал подпевать, пока под колесами бежала гладкая дорога. «Надо же, какой у тебя отличный голос, Джои!» — сказал мужчина, и он — как он был слаб, как жалок! — позволил себе порадоваться этому замечанию, набросился на похвалу, как крыса на крошку заплесневелого хлеба. На второй день мужчина спросил, не хочет ли он остаться с ним; из Огайо он, к сожалению, не мог ехать дальше на восток, надо было сворачивать на юг, но если он хочет с ним остаться, он будет очень рад, он о нем позаботится. Он отверг предложение, и мужчина кивнул, словно этого и ожидал, и дал ему денег, и поцеловал его — первый из всех. «Ну счастливо, Джои», — сказал мужчина, и потом, когда грузовик уехал, он пересчитал деньги и понял, что там больше, чем он ожидал, больше, чем он заработал за все предшествующие десять дней. Позже, когда очередной клиент был злобен, вел себя грубо и рукоприкладствовал, он жалел, что не уехал с тем дальнобойщиком: Бостон внезапно оказался не так важен, как доброта, как человек, готовый его защитить и пожалеть. Он сокрушался о том, как плохо он разбирается в людях, как не может ценить тех, кто ведет себя порядочно; он снова вспоминал брата Луку, который ни разу не ударил его, не накричал на него, который никогда не повышал голос.
Где-то в дороге он заболел и не знал, случилось это уже в пути или еще в приюте. Он заставлял мужчин пользоваться презервативами, но некоторые говорили, что наденут, а потом не надевали, и он сопротивлялся, кричал, но сделать ничего не мог. По прошлому опыту он понимал, что ему нужен доктор. От него воняло; от боли он с трудом мог ходить. На окраине Филадельфии он решил прерваться — другого выхода не было. Он проделал небольшую дыру в рукаве Колиновой куртки, скатал деньги в трубочку, засунул их внутрь и сколол дырку английской булавкой, найденной в номере одного из мотелей. Он вылез из последнего грузовика, хотя в тот момент не знал, что это будет последний грузовик, думал: еще один, еще один, и я доберусь до Бостона. Останавливаться так близко от цели было невыносимо, но он понимал, что нуждается в помощи; он и так терпел до последнего.
Водитель остановился на бензоколонке неподалеку от Филадельфии — он не хотел въезжать в город. Оказавшись там, он медленно пробрался в туалет и постарался привести себя в порядок. Из-за болезни он легко утомлялся; его бросало в жар. Последнее, что он помнил об этом дне — был, кажется, конец января, все еще холодно, но теперь к холоду добавился еще и влажный, колючий ветер, который словно бы бил его по щекам, — это путь до края стоянки, где росло небольшое дерево, облетевшее, заброшенное, одинокое, и как он садится, прислоняясь к нему, чувствуя спиной сквозь давно уже грязную куртку Колина корявый, ненадежный ствол, и закрывает глаза в надежде, что если он немного поспит, то почувствует себя хоть капельку лучше.
Когда он проснулся, то понял, что лежит на заднем сиденье автомобиля, что автомобиль едет и что играет Шуберт, и позволил себе найти в этом успокоение, зацепиться за что-то знакомое в незнакомой ситуации, в чужой машине, которую вел чужой человек, чужак, которого он от слабости даже не мог толком рассмотреть, чужак, который вез его сквозь чужой пейзаж в неизвестном направлении. Когда он снова проснулся, он находился в комнате, в гостиной; оглядевшись, он увидел диван, на котором лежал, кофейный столик перед диваном, два кресла, каменный камин, все в коричневых тонах. Он встал, все еще шатаясь, но уже не так сильно, и в этот момент заметил, что в дверном проеме стоит мужчина, ростом немного меньше его самого, худой, но с брюшком и по-женски широкими бедрами. Он глядел сквозь очки с полоской черного пластика наверху, но без оправы с нижней стороны, а волосы его были подстрижены в тонзуру очень короткой и мягкой шерсти, как норковый мех.
— Иди на кухню и съешь чего-нибудь, — сказал мужчина тихим, бесцветным голосом, и он медленно поплелся за ним на кухню, которая, за исключением плитки и стен, тоже была выдержана в коричневых тонах: коричневый стол, коричневые ящики, коричневые стулья. Он сел на стул в торце стола, и мужчина поставил перед ним тарелку с гамбургером и картошкой фри и стакан молока.
— У меня обычно не бывает гамбургеров, — сказал мужчина и посмотрел на него.
Он не знал, что на это ответить.
— Спасибо, — сказал он, и мужчина кивнул.
— Ешь, — сказал он и сел напротив, во главе стола, глядя на него. В обычных обстоятельствах он бы смутился, но сейчас был слишком голоден.
Поев, он отодвинулся от стола и снова поблагодарил, и мужчина снова кивнул, но ничего не сказал.
— Ты проститутка, — сказал после паузы мужчина, и он покраснел, глядя на полированную коричневую древесину стола.
— Да, — признал он.
Мужчина издал короткий тихий звук, посопев носом, и спросил:
— Давно ты стал проституткой? — Но он не мог ему ответить и молчал. — Ну? — спросил тот. — Два года? Пять лет? Десять? Всю свою жизнь? — В его голосе сквозило раздражение или что-то очень похожее, но говорил он мягко и не повышал голос.