— Я прошу вашего разрешения, сэр, предложить Марсии обручиться со мной.
Доктор Стайнберг разразился смехом и, высоко подняв трубку, как трофей, вскочил и исполнил короткий танец.
— Разрешаю! — воскликнул он. — Я в полном восторге. И в таком же восторге будет миссис Стайнберг. Я ей позвоню прямо сейчас. И вы возьмете трубку и сообщите ей новость сами.
Ну, Бакки, это просто чудесно! Разумеется, мы вам даем разрешение. О лучшем парне Марсия и мечтать бы не могла. До чего же мы везучая семья!
Изумленный словами доктора Стайнберга, что повезло их семье, мистер Кантор почувствовал, как его захлестывает волнение, и, тоже вскочив, радостно пожал доктору руку. Вообще-то он не собирался ни с кем говорить о помолвке до Нового года, когда он покрепче стоял бы на ногах в денежном плане. Он все еще копил на газовую плиту для бабушки взамен угольной, на которой она стряпала, и рассчитывал набрать нужную сумму к декабрю, если не покупать до той поры обручального кольца для Марсии. Поддержка ее отзывчивого отца, весь их разговор на задней веранде, а под конец чудесные персики — вот что побудило его ускорить ход событий. Побудило возникшее у него ощущение, что самим своим присутствием доктор Стайнберг способен дать ответ на вопросы, которые мучат всех вокруг: что, черт возьми, такое творится? И как нам из этого выбираться? И вот еще что, электризуя его, добавило ему решимости: вой машин "скорой помощи", перекрестными маршрутами мчавшихся по вечернему Ньюарку.
Следующее утро было хуже всех предыдущих. Заболели еще три мальчика: Лео Файнсвог, Пол Липпман и я, Арни Месников. За день число случаев на спортплощадке выросло с четырех до семи. Сирены, которые они с доктором Стайнбергом слышали вечером, вполне могли звучать на машинах, отвозивших ребят мистера Кантора в больницу. Он узнал о трех новых случаях от мальчиков, которые пришли утром со своими рукавицами играть в софтбол. В будние дни у него, как правило, одновременно шли два матча на двух квадратах по разным углам спортплощадки, но в то утро на четыре команды и близко не набиралось игроков. Помимо заболевших, отсутствовало человек шестьдесят — их явно не пустили встревоженные родители. Тех, кто пришел, он собрал для разговора на деревянных скамейках для зрителей, примыкавших к задней стене школы. — Ребята, я всех вас очень рад видеть. Сегодня опять целый день будет пекло — уже ясно. Но это не значит, что мы не будем играть. Это просто значит, что мы примем кое-какие меры предосторожности и никто из вас не будет носиться до изнеможения. Каждые два с половиной иннинга — перерыв в тени на пятнадцать минут, здесь, на этих скамейках. Никакой беготни в эти промежутки. Это касается всех без исключения. С двенадцати до двух, когда жарче всего, игры не будет вообще. На софтбольных полях должно быть пусто. Хотите играть в шахматы, в шашки, в пинг-понг, просто сидеть на скамейке и разговаривать, читать книжки и журналы, которые вы принесли с собой, — на здоровье. Это будет наш новый распорядок на ближайшие дни. Мы постараемся, чтобы летние каникулы у нас прошли как можно лучше, но в такие дни надо во всем соблюдать меру. Чтобы никто в эту жару не получил солнечный удар.
"Солнечный удар" он вставил в последний момент, заменив им "полио".
Нытья не последовало. Никто не высказался вообще: все серьезно слушали и кивали в знак согласия. Впервые с начала эпидемии он почувствовал, что им страшно. Каждый из них довольно близко знал хотя бы одного из увезенных в больницу накануне, и, если раньше они не вполне понимали угрозу, то теперь наконец-то осознали, что у них есть реальный шанс заболеть самим.
Мистер Кантор сформировал две команды по десять человек для первой игры. Оставшимся десяти он пообещал, что они выйдут на замену, по пять в каждую команду, после первого пятнадцатиминутного перерыва. Так они должны были провести игровой день.
— Ну что, порядок? — спросил мистер Кантор и бодро хлопнул в ладоши. — Лето как лето, выходим на поле и играем.
Сам он, однако, играть не стал, решив для начала посидеть с теми десятью, что остались ждать своей очереди, — они выглядели на редкость унылыми. За дальним концом поля, там, где на дорожке собирались девочки — с начала лета каждое утро обычно приходили десять-двенадцать, — мистер Кантор увидел всего лишь трех: только им родители позволили уйти так далеко от дома и общаться с детьми на спортплощадке. Других, возможно, отправили к родственникам, жившим на безопасном расстоянии от города, или увезли подальше от заразы на побережье — дышать чистым, живительным, гигиеничным океанским воздухом.
Две девочки крутили скакалку, третья прыгала, но рядом с ней не было ни одной, что стояла бы рядом, раскачиваясь на худеньких ножках и готовясь принять эстафету. Щебечущий голосок прыгуньи был в то утро хорошо слышен на зрительских скамейках, где мальчишкам, которые обычно за словом в карман не лезут и готовы весь день болтать и сыпать шуточками, сегодня нечего было сказать.
…Ка, меня зовут Кэй,
А моего мужа зовут Карл,
Мы едем из Канзаса
И везем с собой кенгуру!..
Наконец мистер Кантор прервал долгое молчание.
— У кого-нибудь есть друзья среди тех, которые заболели? — спросил он ребят.
Все либо кивнули, либо тихо сказали "да".
— Тяжело вам сейчас, я знаю. Очень тяжело. Будем надеяться, что они скоро поправятся и опять придут на площадку.
— Можно так и остаться в "железном легком", — сказал Бобби Финкелстайн, застенчивый мальчик, один из самых тихих, который был среди тех, кого мистер Кантор увидел в костюмах на ступеньках синагоги после погребальной службы по Алану Майклзу.
— Можно, — подтвердил мистер Кантор. — Но это дыхательный паралич, он очень редко бывает. Гораздо вероятнее, что ты выздоровеешь. Это серьезная болезнь, иногда кончается очень плохо, но большинство поправляется. Кто-то частично, но многие полностью. Большинство случаев сравнительно легкие.
Он говорил уверенным тоном, повторяя то, что услышал от доктора Стайнберга.
— Можно умереть, — сказал Бобби настойчиво, как редко говорил раньше. Обычно он довольствовался ролью слушателя, предоставляя высказываться экстравертам, но после случившегося с его друзьями он, похоже, не в силах был сдерживаться. — Алан и Херби умерли.
— Да, можно умереть, — согласился мистер Кантор, — но вероятность маленькая.
— Для Алана и Херби она была не маленькая, — возразил Бобби.
— Я говорю про общую вероятность для всего района, для города.
— Алану и Херби это не поможет, — не уступал Бобби, голос его дрожал.
— Ты прав, Бобби. Ты прав. Не поможет. То, что с ними произошло, ужасно. И для них ужасно, и для всех мальчишек.
Теперь заговорил другой из сидевших на скамейке, Кении Блуменфелд, но его слова невозможно было разобрать — в таком он был состоянии. Это был высокий, сильный подросток, умный, вообще-то хорошо владевший речью, в четырнадцать лет уже второй год учившийся в Уикуэйикской старшей и, в отличие от большинства мальчиков, по-взрослому умевший контролировать свои эмоции в вопросах победы и проигрыша. Наряду с Аланом, он был на спортплощадке в числе лидеров, его всегда выбирали капитаном команды, у него были самые длинные руки и ноги, он мог послать мяч на самое большое расстояние — и теперь именно Кении, самый старший, самый рослый, самый зрелый из всех, настолько же выдержанный эмоционально, насколько крепкий физически, колотил себя кулаками по бедрам, обливаясь слезами.
Мистер Кантор подошел к нему и сел рядом.
Сквозь слезы, хриплым голосом Кении проговорил:
— Все мои друзья заболеют полио! Все мои друзья станут калеками или умрут!
Мистер Кантор одной рукой обнял его за плечи, но ничего не сказал. Он посмотрел на поле, где ребята ушли в игру с головой, не обращая внимания на происходящее на скамейке. Он помнил предостерегающие слова доктора Стайнберга, что не надо преувеличивать опасность, и все же ему подумалось: Кении прав. Все до единого. Те, что играют на поле, и те, что сидят на скамейке. И девочки, прыгающие через скакалку. Все они — дети, а за детьми-то болезнь и охотится, она вихрем промчится по этой площадке и погубит всех. Каждое утро я буду приходить и узнавать, что еще кого-то нет. И ничем это не остановишь, если только не закрыть площадку. И даже закрыть не поможет: в конце концов болезнь доберется до каждого ребенка. Эта часть города обречена. Ни один из детей не останется невредимым, если останется жив вообще.
И тут ему ни с того ни с сего вспомнился персик, который он накануне вечером съел на веранде у доктора Стайнберга. Он чуть ли не физически ощутил, как на ладонь капает сок, и в первый раз испугался за самого себя. Поразительно, как долго он подавлял этот страх.
Он посмотрел на Кении Блуменфелда, плачущего о друзьях, пораженных полиомиелитом, и вдруг ему захотелось спастись бегством от пребывания в гуще этих ребят — спастись от постоянного сознания нависающей угрозы. Бежать, как предлагала ему Марсия.