У подножья каждого деревца-керамическая табличка с именем праведника и названием страны, где им были спасены евреи.
Калигури Челия (Италия) Кристиансен Анна (Дания) Жиль и Мари Феди (Франция) Андрис и Ида Янсен (Голландия) Рихтер Эмма (Германия) Зенон не выходит на Аллею праведников, когда там проводят в окружении полицейских официальную делегацию. Он отсиживается ниже деревьев на голом каменистом склоне холма. Таков его уговор с полицией. При делегациях не появляться. А к отдельным туристам может приставать сколько хочет. Израиль — свободная страна, и попрошайничать законы не воспрещают.
У Зенона нееврейское лицо. Он — поляк. Чистокровный. Блондин с выцветшими голубыми глазами и обожженной на солнце и сморщенной от сухости кожей. В первые годы его нос и лоб багровели и шелушились от южного солнца, как молодой картофель. А теперь кожа пропеклась, стала темно-коричневой. Завитки нечесаных волос выгорели до белизны.
Киббуцная панамка, из синих и белых клиньев, съехала ему на нос, прикрыв глаза от прямых лучей солнца. Он сидит на ребристом камне. Спине и ягодицам даже через ткань горячо. Из-под края панамки сощуренные глаза следят через негустые кроны деревьев за цепочкой одетых в темные костюмы официальных гостей. Они удаляются, за ними и полицейские, и на аллее появляется болтливая и пестро одетая публика — туристы из Америки или Франции. Наметанный глаз Зенона определяет по их нескованному поведению, что это не христиане, а евреи.
Тогда он достает из-за камня почти пустую бутылку, разбалтывает остатки водки на дне и, выпив до конца, швыряет подальше. Затем встает с камня, критически морщась, смотрит на свои пропыленные и изношенные башмаки, подтягивает мятые штаны, все время норовящие сползти с его худых бедер, и тяжело шагает вверх, к аллее. Из нагрудного кармана выгоревшей армейской рубашки цвета хаки он без рук, запекшимися губами достает сигарету, перекатывает ее кончик в беззубом пустом рту, но не зажигает. Лучшее средство остановить туриста и завязать душевный разговор — попросить огоньку прикурить.
Пустая бутылка, брошенная Зеноном, долго скатывается по каменным уступам, не разбиваясь, а лишь издавая приглушенный звон.
— Здравствуйте, дорогие гости, — сняв с полысевшего темени киббуцную панамку и галантно взмахнув ею, будто в поклоне, до самой земли, обращается он к туристам по-английски. — Добро пожаловать на многострадальную землю Израиля.
Туристы, естественно, останавливаются, привлеченные и этим необычным приглашением, и всем обликом пожилого оборванца, никак не похожего на гида.
Он просит прикурить, и не одна, а сразу несколько зажигалок тянутся к нему со щелканьем, испуская невидимые язычки пламени. Прикурив, он окутывается дымом, вежливо благодарит и представляется:
— Кто я такой? Вы знаете? Ну, кем я вам показался с первого взгляда? Старым гоем, верно? Я не отрицаю. Я — не еврей. Я — гой. Но такой гой, как я, стоит иного еврея.
Вы видите вон то дерево? Слева, третье с краю. Это мое дерево. Не я его посадил. Его посадили в мою честь. Напрягите зрение… прочтите имя праведника под этим деревом… Зенон… и фамилию читайте. Да, да. Меня зовут Зенон. Это я из Польши. А следовательно, я-праведник. Когда фашистские людоеды, эти нелюди, эти варвары, убивали всех евреев подряд, я… простой поляк… христиански поставил свою голову на кон…
Он говорил хрипло и громко, не совсем послушным от выпитой водки языком, а панамку так и не натягивал на голову, а держал в руке книзу донышком, и туристы, без понуканий с его стороны и не дожидаясь просьб, смущенно клали, засовывали в панамку мятые израильские лиры и зеленые американские доллары. Мелочь никогда не клали, только бумажные банкноты. Чтоб не унизить героя, вступившегося за евреев, не обесценить его подвиг.
Когда из музея выходила на Аллею праведников смущенная и подавленная стайка туристов с нееврейскими физиономиями, Зенон встречал их другим приветствием:
— Здравствуйте, братья во Христе! Я такой же, как вы, не еврей, но живу в Израиле среди евреев. Замаливая наш общий с вами грех.
Вы своими глазами видели, что сделали нацисты в годы войны с евреями. Где они убивали младенцев и беспомощных стариков? В пустыне? В космосе? Нет! В густонаселенной Европе. На наших с вами глазах. На наших черствых и равнодушных глазах.
Посчитайте, сколько здесь растет деревьев! Ну, триста! Ну, пятьсот! От силы! На весь христианский мир нашлось всего триста или пятьсот чистых душ, праведников, рискнувших своей жизнью ради чужой. А остальные? Миллионы… Сотни миллионов видели и делали вид, что не видят. Позор нам!
В мою честь благодарные евреи посадили дерево в этой аллее. Назвали меня праведником. Вон мое дерево. Отсюда видно.
А вы кто? Снимите шляпы с голов! Пусть солнце святой земли жжет ваши головы, склоненные перед этими деревьями. Воздайте должное редким, праведным душам. И мне!
Он протягивал свою панамку, и христиане-туристы, чтоб поскорей отвязаться от него, откупались деньгами в разной валюте.
Лишь когда из пещерной прохлады музея выводили на зной очередную делегацию, Зенон покидал Аллею праведников, не дожидаясь, пока полицейские кивками попросят его убраться подобру-поздорову.
Его знали полицейские, знали служащие музея. Его пропеченное, в морщинах лицо с проваленным ртом уехало в разные концы земли — туристы любили фотографировать Зенона возле его дерева. За такую позу у него была такса-два доллара.
Иногда, когда ручеек туристов и экскурсий иссякал и арабы-рабочие с мотыгами рыхлили иссохшую землю вокруг деревьев и поливали из длинного шланга, Зенон отбирал у них шланг и свое дерево поливал сам, рукавом очистив потом керамическую табличку со своим именем от налипших комочков грязи.
В годы войны в деревне под Люблином совсем еще молоденький Зенон спрятал без ведома своих родных еврейскую семью в сарае, на сеновале. Носил им еду и питье. Дрожал от страха, когда чужие приближались к сараю, и не взял с евреев ни копейки. Потому что Зенон был влюблен в девицу из этой семьи по имени Хайка. После войны Зенон и Хайка поженились, поселились в Варшаве. У них родился сын Яцек. Зенон стал коммунистом и сделал карьеру. О его мужественном поступке писали в газетах.
Но, на его беду, в Иерусалиме открыли музей Яд вашем и заложили Аллею праведников. В честь Зенона было посажено дерево, а его самого правительство государства Израиль пригласило за свой счет в гости и наградило медалью.
Вернулся Зенон в Польшу с медалью, и вся жизнь его пошла прахом. Его назвали сионистом, прогнали из партии, уволили с работы. А потом намекнули, что в Польше ему делать нечего и пускай мотает в свой Израиль, Зенон и Хайка уехали. Сын Яцек тоже. Но он не в Израиль, а в Швецию и там женился на шведке.
В Израиле редко кто пьет. И водка, да и коньяк в еврейском государстве самые дешевые в мире. Зенон стал пить, сколько душа пожелает.
А когда умерла от рака жена Хайка, он без водки двух часов не мог прожить. Пропил все. Не только свою одежду, но и платья покойной. Потом продал по дешевке квартиру и стал ночевать по чужим семьям, где пожалеют и пустят. А все дни проводил на каменной горе у музея Яд вашем, возле Аллеи праведников. Стал местной достопримечательностью. Туристы, слава Богу, Израиль не обходили стороной, и на водку раздобыть деньжат удавалось без большого труда. Иногда, упившись, он засыпал на камнях, прижавшись щекой к начатой, но не конченной бутылке, и тогда гиды, если вели неофициальные туристские группы, рассказав о праведниках, спасавших евреев, показывали сверху, с аллеи, на него, спящего среди горячих камней, и, если кто-нибудь из любопытных хотел спуститься к нему, чтоб лучше рассмотреть, гиды сдерживали таких:
— Не троньте его. Пусть праведник отдыхает! Он заслужил покой.
Когда я сказал моему отцу, что уезжаю в Израиль, он, отставной полковник артиллерии и коммунист, не выразил никаких чувств по этому поводу, а только наморщил гармошкой лоб, заморгал из-под сдвинутых седых бровей и спросил:
— С каких это пор ты стал евреем? Я не нашелся, что ему ответить. Действительно, с каких пор? Весь советский образ жизни, да и немалые старания моего отца сделали все, чтобы изгнать из моей памяти даже намек на какое-нибудь национальное чувство. Я рос никем: ни русским, ни евреем. А просто советским, каким-то абстрактным, то есть никем.
Ответ на недоуменный вопрос отца родился в самые последние часы моего пребывания на русской, советской земле — в советском аэропорту «Шереметьево», среди форменных мундиров таможенных чиновников и истерически взвинченных лиц проходящих досмотр пассажиров самолета, летящего на Вену.
В толпе не менее взвинченных провожающих я то и дело натыкался на сосредоточенное угрюмое лицо отца, совсем еще не дряхлого и в свои годы, почти семьдесят лет, не потерявшего военной выправки. Его привычный суровый командирский взгляд не оттаял даже здесь и неотступно сопровождал меня в метаниях от чемоданов к столу, где немолодой с испитым лицом таможенник дотошно и скучно ковырялся в моих вещах.