– Я не смотрел на стену.
– Мне показалось?
– Я вообще ни на что не смотрел.
Шерри кладет себе еще салата. Она вовсе не намерена лишать себя удовольствия поесть последних помидоров только потому, что Свенсон капризничает.
– На работе опять был сумасшедший денек. Не иначе как Меркурий в ретрограде. Пришла одна девица и заявила, что она ловит флюиды от призраков дочерей Элайи Юстона.
– А ты-то что могла сделать?
– Валиум дала.
Свенсона это даже забавляет: оказывается, чудесные юстонские ребятишки тоже добывают наркоту обманом.
– Может, это моя студентка.
– Первокурсница. Специализируется на театре. А потом – новая гадость. Приходит один подонок, этот, новенький из приемной комиссии, приносит заявление одного старшеклассника. У мальчишки по отборочным тестам потрясающие результаты. Но у него рак яичек. Так они хотят, чтобы я позвонила в Берлингтон и узнала, какие у него шансы. Боятся, видите ли, что, если парень болен неизлечимо, у них место пропадет.
– Он так и сказал? – спрашивает Свенсон.
– Нет. Это было бы противозаконно. Но он имел это в виду. Я звонить в Берлингтон не собиралась. Однако вовсе не хотела, чтобы мальчика завернули. Поэтому через час позвонила в приемную комиссию и сказала, что прогнозы у медиков самые благоприятные. Ну вот, чувствую себя героем. А потом до меня доходит: они же могут принять парня, и четыре года у меня на руках будет тяжело больной человек.
Свенсон искренне надеется, что этого не случится. Иначе четыре года подряд ему придется говорить только о раке яичек. В последнее время, когда он слушает рассказы Шерри, ему кажется, что он говорит с неизлечимым ипохондриком. Вины Шерри здесь нет, но эти истории болезней все чаще звучат как пророчества о том, чем Свенсон неминуемо заболеет.
Вообще-то Свенсону (он никогда не скажет этого вслух, да и себе редко признается) почти не интересно, что происходит в амбулатории. Он женился на Шерри, убедив себя, что покорен тем, как она распорядилась своей жизнью. Нет, он на самом деле был в восхищении, и не только по причинам романтическим. Через несколько дней после того, как он очнулся на полу приемной и прохладные пальцы Шерри щупали его пульс, он начал писать рассказ о враче, который так безумно влюбляется в джазовую певицу, что губит свою карьеру ради того, чтобы утолять ее всепоглощающую жажду любви, замаскированную под ненасытную страсть к морфину и таблеткам для похудания. Рассказ перерос в его первый роман, «Голубой ангел», который требовал своего – Свенсон жаждал сведений в области медицины. Вот он и вернулся в больницу Святого Винсента, где его дожидалась Шерри. Они влюбились друг в друга так стремительно, будто он вдруг решил собрать материал для рассказа о человеке, которого страсть к женщине захватила настолько, что ему остается одно – погубить свою жизнь.
Тем летом они смотрели «Голубого ангела» в «Бликере», и Свенсон, следя за тем, как профессор ради певички из ночного клуба Лолы-Лолы (ее играла Марлен Дитрих, женщина с прокуренным голосом и умопомрачительными ногами, от которых невозможно отвести глаз) превращается в жалкого фигляра, понял, каким будет роман. Из фильма он взял название клуба, в котором работала его певица, и заглавие романа. Тогда он впервые почувствовал, что это будет нечто большее, чем месть врачу, который был столь потрясен прелестями Сары Воан, что не обнаружил у Свенсона воспаления среднего уха. Он понял, что новый этап его жизни – когда он любил, а не желал любви, писал, а не желал писать – начался словно по волшебству, на него снизошла благодать, он укутан ею, как плащом, но она может так же мгновенно испариться. Нет, оказалось, что не мгновенно. Постепенно. Она уходила по капле.
После долгого молчания Свенсон заговорил первым:
– Знаешь… Сегодня утром мне так хотелось закончить занятие пораньше, поехать в Берлингтон, прийти к Руби в общежитие, позвонить в дверь, увидеть ее, сводить в кафе…
– И что же?
– Я этого не сделал.
– А может, надо было? – говорит Шерри. – Может, это бы помогло.
– Поможет только время, – говорит Свенсон.
Оба это знают, и оба в это не верят. Руби ничего не забывает. Она с младенчества отличалась феноменальным упрямством. Мимолетный испуг, игрушка, которую ей захотелось, – она могла говорить об этом непрерывно. Почему они надеялись, что она изменится? Да потому, что все меняется. Их веселая озорная дочка превратилась в упитанного подростка с сальными волосами и угрюмым лицом – как с пожелтевшей фотографии крестьянской семьи. Руби отдалялась от них все больше. Шерри говорила, пройдет, девочки в переходном возрасте часто такими бывают. Она даже принесла Свенсону книжку про это, но он ее читать отказался. Ему было противно, что его собственная жена считает, будто дешевые бестселлеры из цикла «Помоги себе сам» имеют какое-то отношение к их родной дочери.
В конце концов они убедили себя, что на самом деле им повезло. С Руби все в порядке. В школе она училась на «хорошо». Даже здесь (а может, именно потому, что здесь), в тихом Юстоне, сколько ее одноклассниц беременели, подсаживались на наркотики. Но как-то осенью, когда Руби была в выпускном классе, Арлен Шерли сообщила Шерри, что видела Руби с парнем, сидевшим за рулем красной «миаты».
В кампусе была одна «миата», алая роза в бутоньерке самого проблемного студента Юстона. Младший сын сенатора с Юга, избалованный, пьющий, Мэтью Макилвейн перевелся в Юстон на второй курс, после того как его выгнали из двух других университетов: в первый раз за несданную сессию, во второй – за изнасилование девушки, за которой он ухаживал. Его появление вызвало бурю возмущения, но через несколько недель, когда объявили о строительстве нового корпуса библиотеки, корпуса Макилвейна, скандал стих. Внешность у парня была как у манекенщика – типичный самовлюбленный красавчик. Что он делал с Руби? Свенсону даже думать об этом не хотелось. Шерри же сказала, что студенты-новички часто чувствуют себя одиноко.
Им бы радоваться, что у Руби появились свои секреты, радоваться, что у нее наконец есть парень. Свенсона так беспокоило, что ее школьные приятельницы сплошь недалекие простушки. Любые друзья-подруги, но только не Мэт! И кто бы укорил Свенсона за то, что он хочет спасти свою дочь от негодяя и насильника?
Свенсон побеседовал с куратором Мэта, затем с самим Мэтом, который тут же с Руби порвал. Свенсон видел это так: играла кошка с мышкой, потом кошку что-то отвлекло, и мышка убежала. Он еще решил, что мышка будет ему благодарна.
Свенсон и Шерри знают: главное – ни в чем друг друга не обвинять. Порой это странно возбуждает: у них общее горе, есть нечто, связывающее только их двоих. Но груз того, о чем они не могут говорить, с каждым днем все тяжелее. Шерри ни в чем не повинна. Она его предупреждала, что это не сработает, Руби не забудет и не простит. И хотя Шерри никогда не скажет, что он все сделал неправильно, он знает, что она именно так и думает. Поэтому он может винить ее за то, что она винит его, а ведь это он имеет право предъявлять обвинения.
Шерри допивает вино.
– Руби сумеет это преодолеть. Она ведь нас любит.
– Откуда ты знаешь? – говорит Свенсон. – За что ей меня-то любить?
Шерри вздыхает и качает головой.
– Дай мне передохнуть, – говорит она.
После ужина Свенсон идет в кабинет. Он берет свой роман, и к горлу подкатывает тошнота. Держа страницу на вытянутой руке – похоже, дальнозоркость прогрессирует, – он читает одну фразу, другую.
Джулиус вошел в галерею. Он знал здесь всех и знал наверняка, сколько человек только и ждет его провала. Через голову женщины, которая с притворной радостью целовала его в обе щеки, он видел свои работы, похожие на трещины, расползшиеся по выложенным плиткой платформам подземки, они умирали на стенах галереи.
Кто же это пишет так мертво и убого? Да уж никак не Свенсон. Мертвечина на стенах, мертвечина на бумаге – закодированное предупреждение самому себе. Он смутно помнит, каково это, когда работа идет, когда, садясь утром за письменный стол, словно ныряешь в теплую ванну или в ласковый речной поток, и волны слов уносят тебя… Он открывает портфель, достает рукопись Анджелы Арго. Читать не будет, только взглянет. Но он начинает читать и забывает, о чем думал, а потом забывает и про свой роман, и про роман Анджелы, про свой возраст, про ее возраст, про свой талант, про ее талант.
Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Я никогда не пробовала ставить яйцо вертикально – ни в равноденствие, ни в солнцестояние. Я не верю в астрологию. Я знала только, что моя жизнь – как это яйцо, и точка ее равновесия – те несколько минут после занятий, когда я могу поговорить с мистером Рейнодом.