Праздные прогулки по хорошей погоде, превращавшей в перец городскую жесткую пыль, обостряли у Антонова чувство безалаберно улетавшего времени – буквально пускаемого на ветер, ставший из-за лысины врагом Антонова. Он добросовестно пытался по крайней мере теперь нанести себя на простенькую карту Викиной реальности. Он не выражал протеста, когда его наивная подруга из свойственного ей понятия об устройстве города выбирала, чтобы шляться, торговую толкучку, преобразившую некогда пустоватый, ровнейшими квадратными метрами серо-гулких плит выложенный центр в изобильный и тесный развал. Вика любила места, насквозь озвученные бьющими по ушам киосками магнитофонных кассет, которые дополнялись сумбурной музыкой из наплывавших на перекрестки автомобилей да рваным баритоном здоровенного мужика в растворявшихся на воздухе седых волосах и бороде, по виду того самого дворника, который когда-то заметал с безлюдных плит скромные бумажки да мучнистый, скудный прах прожитого дня, – а теперь вот пел, рывками вздымая грудь в расходящемся, дополнительно отвернутом медалями пиджачишке и выставив далеко перед собой на мостовую большую коробку для денег, – где, однако, ерзало от случайных пинков всего лишь несколько монет. Иногда Антонов и Вика гуляли почти одни, без трения в толпе, в невесомости тополевого пуха, превращавшего лужи в сухие заячьи шкурки, – на задворках привозной торговли, где часто попадались мемориальные доски на крепкой, как точильный камень, кирпичной кладке старых домов, покосившиеся павильоны кружевного чугуна, чугунные же бюсты неизвестных писателей или ученых в окружении жестких ушастых цветочков, толстые пушечки с яблочной горкой червивых ядер, с бумажками от мороженого в мирно нагретых стволах. Беспокойная Вика то и дело забегала вперед, обнимала голыми руками какую-нибудь неудобную, отвернувшуюся статую или облокачивалась, выгнув спину, о балюстраду пруда, где отражение Дома правительства, целое у основания, постепенно размывалось колебательными полосами и оставалось без верхних этажей, замененное томным и солнечным сиянием воды. Вика улыбалась Антонову, словно в объектив, а он переминался с пустыми руками, не имея фотоаппарата и не умея с ним обращаться, не смея пересечь черту, за которой начинался кадр.
Иногда Антонову мерещилось, что она замирает и смотрит на него перед тем, как исчезнуть. Мучением Антонова были улицы, полные гладко вспыхивающих, как бы колеблемых светом автомобилей: Вика, выкрутив руку, которую Антонов порывался схватить, без всяких светофоров устремлялась вперед и через минуту уже запрыгивала, вильнув каблучком, на противоположный тротуар, – а растерянный Антонов, не в силах уследить одновременно за мельканием ее как будто неподвижной фигурки и потоком слишком близкого и слишком неожиданного транспорта, то ступал на проезжую часть, то пятился, то замирал в смятении прямо перед собачьей мордой скулящего от натуги, приседающего джипа, водитель которого, бешено кривясь, выворачивал руль и в конце концов объезжал нарушителя, едва не обрывая пуговиц с распахнутого антоновского пиджака. Улица с автомобилями, будучи двойным потоком зеркал, искажала Антонова до полной невозможности двигаться, буквально разнимала его на множество угловатых и растянутых частей, оставляя только ужас, что, пока он медлит и ловит себя, словно бабочку, в проезжающих стеклах, Вика убежит или обернется афишей, будкой с абонементами, – любым вертикальным, подходящим по цвету пятном. Может быть, Антонов чувствовал в улицах с автомобилями какую-то знобящую подсказку относительно будущего; собственное несуществование странно обостряло восприятие реальности, включая постоянное движение над головой, где высокие облака, будто улитки с чудовищно сложными раковинами на спине, волочились и пятнали зубья полуразрушенных домов. Вечерами, когда низкое солнце становилось особенно внимательно и рассматривало на просвет каждый древесный листок, косые тени на расщепленных, полосатых сторонах углубившихся улиц казались Антонову похожими на ответы, что печатают, курсивом и вверх ногами, под загадками в детских журналах, – но он никак не мог принять такого положения, чтобы хоть что-то прочесть. Близость ночи, все как будто не наступавшей, все медлившей, выбеливая известью укромные тропинки в скверах и позволяя детям носиться среди пепельных, нагретых автомобилями заставленных дворов, странно томила душу и давала почувствовать, что будущее никак не связано с прошлым, что существует только вот эта бесконечная минута, когда Вика, припрыгивая, отламывает такую тощую по сравнению с целым потревоженным кустом, тоже прыгающую ветку сирени, по которой бежит, все никак не отрываясь, крепкая нитка коры. Близость ночи, проступавшей не тьмою, но бледностью асфальта, стен, просохшего и полегчавшего на воздухе белья, делали ее любимое лицо удивительно пустым, – и Антонову приходила непонятная мысль, что даже это призрачное междувременье не может вызвать у Вики ни малейшего страха смерти.
Сложный и своеобразный оттенок ревности Антонова порождался обстоятельством, не сразу им обнаруженным, но тем более разительным: у памятливой Вики, никогда не ошибавшейся относительно дат и никогда не затруднявшейся соотнести день недели и число, совершенно не было чувства времени – не имелось даже простеньких ходиков, что тикают в самом несложном уме и позволяют жить в согласии с природным календарем. Вероятно, отсутствие чувства времени было как-то связано у Вики с полным отсутствием математических способностей; только память, где формулы высекались недвижно, будто на гранитной скале, помогала ей кое-как перетягиваться через экзамены, – после чего коллеги иронически косились на Антонова или откровенно сочувствовали, предлагая перевести его «подопечную» в педагогический институт. Над самой простенькой, едва ли не школьной задачкой Вика зависала, словно в невесомости, и могла неопределенно долго покачиваться на стуле, держась за виски и растягивая пальцами глаза; бугор леденцов за щекой или синяя тень от ветки на немытом окне, придававшая всему наружному дымчатому миру странную двуслойность, погружали Вику в подобие транса, отчего в духовке пригорал до черной смолы давно обещанный Антонову пирог. Условия задачки – их запоминание и было работой Вики, тем единственным, что она могла представить в качестве работы за столом, – никак не связывались с решением, которое Антонов, покорно ломая зубами кусок фанеры с остатками перепрелой начинки, расписывал на ее листке неловким и разборчивым почерком третьеклассника: получался скачок, которого обозленная Вика была не в силах осознать.
Точно так же она, не оставлявшая и в замужестве диких повадок своего свободного девичества, убегала «ненадолго к подруге» и там проваливалась в совершенное безвременье. По мере того как ясное утреннее солнце, от которого вся посуда на тесной кухне, включая зеленые пластмассовые ведра, казалась полной до краев прозрачной воды, уходило из квартиры куда-то наверх, – Антонов все обреченнее предчувствовал бессонную ночь. Самым гнетущим был момент, когда, уступая требованию поскучневшей книжной страницы, пропитавшейся насквозь типографской чернотой, Антонов зажигал электричество; полная видимость комнаты, включая сбитый плед на плюшевом диване и три-четыре недопитые чашки на разных углах озарившейся мебели, давала понять, что он совершенно один. Задергивая окно с цеплявшимися за штору цветами и щербатой двухкопеечной луной, Антонов избавлялся от своего театрально-демонического, махавшего портьерными крылами отражения, – но в зоопарковой клетке Викиного трюмо оставалось неопределенное количество подобных существ, очень беспокойных, вскакивавших на ноги от каждого движения человека по комнате. Время Антонова, целый просторный выходной, оказывалось сожженным дотла; уже не в силах что-нибудь читать, он мучительно думал о Вике, которая вечно вязнет, словно во сне, в каких-то незначительных делах и вдруг обнаруживает часы, показывающие сощуренными стрелками фатальное опоздание.
Ночное ожидание неизбежно таило предел: внезапно пошаркивание будильника, сливаясь с хромым постукиваньем кухонных ходиков и еле слышным, но плотным шелестом двух непохожих наручных часов (Вика всегда забывала свои), делалось подобным стрекоту кинопроектора, показывающего на любой, к какой ни повернешься, стене домашний любительский фильм. Чувствуя на себе скользящие пятна нереального кино, Антонов, словно погруженный в какую-то водяную, цветную, зыбкую рябь, медленно стелил постель, медленно снимал одежду, отделяя ее от себя пятно за пятном (на которых тут же что-то начинало складываться и размыто жестикулировать). Холод под одеялом, особенно в ногах, не давал спокойно вытянуться в рост, и Антонов, скрючившись, захватив одеяло снутри, собрав его в ком под небритым подбородком, так дрожал, что у него из углов судорожно улыбавшегося рта бежала слюна. Он пытался отстраненно спланировать порядок утренних действий: звонки по больницам и моргам (тупики разбитых, еле шевелящих дисками автоматов по дороге на службу, неизбежно отвлекающие от нужного номера троллейбуса), беспомощные переговоры между «парами» с бывшими приятельницами жены, которые своей хорошо прорисованной мимикой старшекурсниц неизбежно дадут понять, что их и «Антонову» разделили некие сложные обстоятельства, которые они сейчас не готовы обсуждать… Наконец, когда Антонову начинало казаться, будто сам он лежит, с цветной и ледяной проказой, на больничной койке, – в освещенной прихожей раздавался несвоевременный, словно снящийся сквозь тишину глубокой ночи, короткий звонок. Ничему уже не веря, Антонов как бы дважды надевал вывернутую рубаху и, полутораногий в недозастегнутых штанах, с каким-то посторонним ощущением одетости чужими руками, воскресавшим вдруг из глубокого, в другой квартире запертого детства, шаркал вприскочку на повторную трель. Очень бледная, смутно улыбавшаяся Вика, с урчанием в круглом животике и с вульгарной розой, изображавшей выпученными лепестками готовый поцелуй, смирно стояла на квадратах лестничной площадки; поодаль от нее, несколькими ступеньками ниже и ближе к выходу, вежливо скалился неизвестный мужик – вероятно, муж подруги, добросовестно доставивший до дому полусонное сокровище. Всякий раз этот тип, благоразумно державшийся, независимо от роста, в треугольной лестничной тени, был или казался Антонову не тем, что в прошлый раз: то мордастый, помеченный крупнозернистой оспой, вроде дождевого сора на рыхлом песке, то в плоской крупноклетчатой кепке на партию в крестики-нолики, то неожиданно курносый, в больших не по носу, то и дело терявших равновесие очках, незнакомец не давал себя как следует рассмотреть и с неразборчивым учтивым бормотанием утекал по лестнице вниз, где, покрутившись в пролетах с возрастающей скоростью, будто в сливной трубе, бесследно утягивался в ночь. Вика, шаркая бедрышком по стенке, задевая мебель полурассыпанной розой, протискивалась мимо Антонова в комнату, где кое-как задернутая, нахмуренная на своем карнизе полосатая штора скрывала пространство ее неизвестных похождений; иногда от Вики внятно, будто от мокрых осколков на крыльце магазина, тянуло спиртным.