Смейтесь, паяцы всего мира, над разбитой Неминой любовью, его выбитыми зубами и цельной железной челюстью!
Смейтесь – и плачьте!
Intermezzo -2_
ПРЕСТУПНАЯ ПРАВДА
Я пишу эти записки тайком, перепечатываю в двух экземплярах, почти никому не даю читать, храню в столе под замком.
Между тем, в них правдиво изложена моя жизнь и жизнь близких мне людей.
Если эти бумаги "кое-куда" попадут, мне всерьез непоздоровится.
Значит, есть такое в самой моей жизни и в жизнях близких, что делает этот рассказ неприемлемым для широкой или даже узкой гласности? По-видимому, не задалась моя жизнь, не соответствует великой идее? Или, может быть, сама она преступна? Например, посадили вас – значит вы преступник. Оклеветали – тоже преступник.
Но если я в жизни своей не совершал никакого преступления, и первое – вот этот рассказ, а рассказываю я правду, то, следовательно, преступна сама правда?!
_
Вот от чего можно сойти с ума.
Глава 3. Изгнание из рая.
_
– Не плачь, Бумочка, слезами горю не поможешь, – печально говорил папа. Но мама, лежа на диване, продолжала тихо и безутешно рыдать. Рядом примостился я, а Марлеши дома не было: с утра ушла гулять и до сих пор не возвратилась, а уже четыре часа дня. Не догадываясь об истинной причине маминых слез, я и считал, что она беспокоится о Марленке…
А перемены в семье произошли разительные – только ребенок мог их не заметить, но я ведь и был ребенком.
Впрочем, "не замечал" – это не совсем точно сказано. Просто не давал никакого толкования этим переменам, не задумывался над причинами.
Еще партийные папины дела не были решены, а уж его уволили из армии в запас с какой-то скверной формулировкой.
Наш багаж, отправленный из Ленинграда малой скоростью, не успел еще прибыть, и в квартире стояла казенная мебель из папиной военно-хозяйственной академии (тогда-то я услыхал впервые слово "казенная").
Едва отца уволили, явились грузчики и принялись выносить мебель. Они быстро опустошили квартиру, оставив лишь то, что было приобретено отцом в Харькове: "докторскую" клеенчатую кушетку да единственный стул.
Мы сидели с папой вдвоем на кушетке и ели завтрак, сервированный на стуле. При этом папа пророчески приговаривал:
– Привыкай, сынок, к любой обстановке: в жизни еще и не так доведется…
Поглощать яичницу, сидя на кушетке, было не так уж плохо… В жизни мне потом приходилось и похуже…
Вскоре мебель прибыла (приехал и диван, на котором мама потом оплакивала утраченную партийность), и квартира приняла привычный, почти ленинградский вид.
Тогда, в 1937-м, нужды я почти не почувствовал. Но из позднейших рассказов старших знаю, что родителям пришлось туго. Накоплений – никаких: собирать на черный день было не в характере людей их десятка. Материальные трудности обнаружились немедленно.
Отец лишился работы по специальности. В самом деле, нельзя же было доверять преподавание политэкономии троцкисту!
Послать его в какое-нибудь учреждение или на предприятие, где могли бы пригодиться его познания в области экономики, тоже поначалу казалось немыслимым: а вдруг навредит?
Оставить в армии и дать полк, батальон, роту, взвод, чтобы использовать его военный опыт? Отец как человек основательный за 13 лет службы сумел его приобрести – вернувшись с действительной службы, я смог оценить диапазон его сведений в военном деле, хотя, конечно, к 50-м годам они устарели. Но в 1937-м были вполне актуальны. Однако – нет: о том, чтобы найти ему чисто военное применение, тоже не могло быть разговора: жупел вредительства, клеймо троцкизма делали невозможной даже мысль о чем-нибудь подобном.
Но достойное дело нашлось. Выпускник Института Красной Профессуры, недавний преподаватель двух академий, член авторской бригады, создавшей двухтомный учебник по политической экономии (отцу принадлежала в нем глава о прибавочной стоимости), тонкий знаток Риккардо, Сисмонди и Адама Смита, человек, знавший чуть не наизусть "Капитал" Маркса, вычерчивавший на досуге родословное древо Руггон-Маккаров, писавший стихи; автор только что оконченной кандидатской дивссертации о теоретических ошибках Розы Люксембург; красный командир высокого ранга – полковой комиссар (французские дипломаты в вагоне международного класса называли его "colonel" – полковник) – этот стройный, гордый и – за последние годы – избалованный жизнью человек пошел в какой-то "торг": грузить бутылки…
Но мне должно быть стыдно: а "фартовый парень Оська Мандельштам" на лесоповале? А будущий академик Лихачев – на Соловках? А Смеляков, Заболоцкий, Бабель, Боря Чичибабин, наконец? С пилою и топором – или с обушком во глубине сибирских руд? На этом фоне моему папе с бутылками просто повезло!
Еще он работал на фабрике музыкальных инструментов – тоже что-то грузил: "рояли", сказал бы я, если б не боялся быть неточным даже в пустяках.
Прошло некоторое время. Партия, правительство и лично товарищ Сталин решили проявить заботу о таких, как наш папа, – то есть почему-то не посаженных, не расстрелянных, а "только" ошельмованных. Военкоматам был дан приказ: трудоустроить изгнанных из армии.
Так в нашу жизнь вошло звонкое, как бы граненое, слово Гипросталь. Это существующий и поныне Государственный институт по проектированию металлургических заводов Юга.
По направлению военкомата здесь папу приняли на должность инженера-экономиста. Вдоволь нагрузившись бутылок и роялей, папа решил не вредить и работать честно…
Он спорол петлички с воротника и стал ходить на работу в командирском виде, в сапогах, начищенных суконкой, в гимнастерке, перепоясанной широким, фигурно простроченным ремнем. Вокруг шеи на полмиллиметра под отложным воротником – белая полоска ровно подшитого полотна. Выправка бравая, строевая. И в очередях женщины всегда говорили о нем: "Я – за военным лично".
Мама окончила бухгалтерские курсы и стала начислять зарплату на электротехническом заводе – ХЭЛЗе. Кроме того, поступила заочно в пединститут – успела перед войной сдать несколько экзаменов за первый курс филологического факультета.
Деньгами им помогли родственники. Одному своему двоюродному брату
– Фрое Волу – отец так и остался должен 1000 рублей (довоенными)..
Зарабатывали родители не много, но, несмотря на скудный наш достаток, у нас опять жил Виля (отца его, Сергея, посадили и расстреляли), а потом приехала к нам и Вилина мать – Гита, которой после выписки из психиатрической больницы некуда было податься.
Итак, в самые трудные годы семья увеличилась на два человека. Но более того: с 38-го по самый 41-й, включая начальные месяцы войны, нас обслуживала домработница: сперва Поля из-под Полтавы, потом – Нюня из-под Белгорода (правда, Гита уехала в 39-м году, а за нею и Виля).
Домашняя прислуга в то время не обходилась так дорого и не была такой редкостью, как сейчас. И все же держать ее было накладно. Откуда же у родителей нашлись деньги? Не из Гитиной же инвалидной пенсии?
Опять-таки помогла Советская власть. Я упоминал, что в Ленинграде у нас была кооперативная квартира. В Харькове мы ее поменяли на кооперативную же. А вскоре такое жилье было принято в государственный жилищный фонд, и владельцам возвращался пай. Родители в самый критический момент получили назад свои деньги. Это было спасением.
Надо еще учесть и крайнюю скромность нашего быта. У отца не было иного костюма, кроме полученной еще в армии военной формы, которую он носил чрезвычайно аккуратно, благодаря чему доносил до… 1946 года, что называется, не снимая! (И опять спасибо советскому государству: могло бы забрать галифе, как ту казенную мебель, но…не забрало!). Мама вообще никогда не знала – и знать не хотела, что значит "хорошо одеваться" Повсюду ходила в одном и том же платье, годами носила документы и носовой платок в одном и том же "ридикюле", как называли этот предмет дамы помоднее, но мама именовала его "сумкой" и на ходу держала его под мышкой. Курила она дешевые папиросы "Чайка".
В театр родители (по крайней мере, в Харькове) никогда не ходили, очень редко заглядывали и в кино.
На нашем столе не припомню бутылки вина, пределом роскоши был магазинный торт. Ко дням рождения – моему или Марленкиному – наша мама, по бедности своей не овладевшая в детстве и юности кулинарным мастерством, пекла очень простой пирог "штрудель", или "штруцель", – повидло в тесте. Перед самой войной выучилась печь очень вкусное печенье "минутки" – комочки восхитительной сдобы, таявшие во рту. Но оно было очень дорогим, и мама успела его сделать всего раза два-три. Потом всю войну мы с сестрой вожделенно мечтали об этих "минутках" счастья.
У меня всегда было две-три рубашонки, пара-другая штанов. Скромно, -пожалуй, даже бедно – одевали сестру, хотя она уже почти заневестилась: в начале войны ей исполнилось 16 лет.
Однажды, когда она училась в шестом или седьмом классе, у девочек завелась мода: сосать на уроках фаянсовые ложечки для горчицы. Марлешка пристала к родителям, чтобы дали денег на такую ложечку, стоившую, кажется, рубля три, но ей долго не давали: не могли выкроить! Как-то сестра потеряла трешку, это ей стоило слез, потому что мама ругала – и не от скупости, конечно, а от нужды и досады.